– Я просто спросил, мастер. Впрочем, мне пора идти. Я рад, что вы не очень рассчитывали на деньги за «Цивилиса».
– Постой. Ко мне сейчас нечасто заходят гости, – на лице Рембрандта подлинная тревога. Он еще не наговорился всласть с бывшим подмастерьем. – Да, я закончил «Бурю». Когда я объявил цессио бонорум, то продал ее аптекарю Аврааму Францену. С условием, что он никому об этом не скажет и никому не покажет картину. Не будь этого условия, плату у меня отобрали бы за долги, как отняли дом и все, что у нас было. И мне нечем было бы кормить малышку Нелтье. Жаль, что я не могу показать тебе эту картину. Ты бы понял, что вы с Флинком научились не всему, что я умею. И теперь уже не научитесь, потому что слишком любите деньги. Хочешь, я договорюсь с Франценом, чтобы он показал ее только тебе?
– Не стоит, мастер. Ведь я могу проболтаться. Достаточно и того, что вы хвалите «Бурю» Флинка, – думаю, он и сейчас был бы рад вашей похвале, так что будем считать, что вы уважили его память. Впрочем, на этой, как вы говорите, лучшей его работе стоит ваша подпись.
– Ну, тут уж ничего не поделаешь, – пожимает плечами Рембрандт. – Когда работаешь в мастерской, надо быть готовым к тому, что ее хозяин будет ставить свою подпись на твоих картинах, чтобы их кто-то захотел купить. Так устроен мир. Вот если бы Флинк не погнался за деньгами, когда открыл свою мастерскую, его лучшая картина была бы подписана его именем.
– А вот это звучит уже совсем непочтительно, – Бол повышает голос от обиды за друга. – Вы забыли, что говорите о покойном. Счастливо оставаться, мастер ван Рейн, и удачи вашей… семейной фирме.
Бол почти хлопает за собой дверью – но все-таки не вполне хлопает: для этого он слишком солиден и слишком деликатен.
– Почему он кричал на тебя? – спрашивает спустившаяся из детской Хендрикье.
– Потому что я сказал ему правду.
– Правду о чем? И зачем он вообще приходил?
– Сказать, что нам не заплатят за «Цивилиса». Бургомистру не понравился его головной убор, а пуще всего его вытекший глаз.
– Но ведь он был вождем, и он был одноглазым? Ты же переводил мне из Тацита.
– Я подзабыл латынь, Хендрикье. Может быть, что-то понял не так… Черт с ним, с бургомистром. – Она до сих пор морщится всякий раз, когда он поминает черта. – Сегодня картину доставят сюда, я обрежу ее и продам. Если честно, она и не должна быть такого огромного размера. А пока поработаю немного.
– Опять над автопортретом?
– Да. Хочешь, покажу тебе, он почти готов.
Он разворачивает холст лицом к ней. В первую секунду Хендрикье хочется вскрикнуть от страха. На холсте грубыми мазками написано смеющееся беззубым ртом лицо старика. Это жуткий, полный горечи поражения смех человека, который наконец понял жизнь и ничего уже не может сделать с этим пониманием. И это злорадный смех. Поэт Ян Сикс, их бывший друг, как-то в полемическом задоре написал об одном из портретов Рембрандта, что всем хорошо это изображение проповедника – только знаменитый своей убедительностью голос красками не передашь. Глядя на новый автопортрет, Хендрикье слышит дьявольское хихиканье. Она уже привыкла к постоянной иронии мужа – это его защита от нескончаемых несчастий, которые все валятся на их головы. Но видеть и почти слышать эту иронию вот так, в неряшливых мазках, сделанных будто дерьмом, а не краской – и такое говорили в последнее время о Рембрандте его хулители, – нестерпимо для Хендрикье. Тут она замечает выступающий из тени у края картины лик крючконосой старухи. Что он, написал свою смерть?
– Это… не похоже на тебя, – выдавливает Хендрикье.
Рембрандт смеется в голос.
– И ты туда же! Наверняка я буду таким, когда соберусь умирать. Это просто старинный сюжет, Хендрикье. Был такой великий художник, Зевксис из Гераклеи, грек. Его картины не сохранились, но древние писали, что это были особенные картины, совсем как живые. Даже птицы прилетали клевать написанный им виноград. У него всегда получалось похоже. Он был очень богат, жил в роскоши – все важные люди заказывали ему портреты. И вот как-то раз он стал писать уродливую старуху. И так разобрал его смех, когда он перенес на картину ее уродство, что от смеха он и умер.
– И в чем мораль этой истории? – спрашивает Хендрикье со слезами на глазах.
– В том, что смерть – смешная штука, особенно когда она позирует тебе, – серьезно отвечает ей Рембрандт.
Он еще не знает, что переживет Хендрикье и что продаст могилу Саскии, чтобы похоронить ее.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу