У порога переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.
Тонкогубый говорит:
— Мы к капитану Долинскому.
Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь, сторонящаяся мух. Дескать, проходите.
Миновав террасу, оказываемся в тесной полутемной прихожей. Запахи — табака и перегара — как в трактире. Даже керосин перешибают.
Три двери. Тонкогубый стучит в среднюю, приоткрывает.
— Разрешите, господин капитан?
В комнате возле стола, заваленного папками, рыжебородый мужчина в штатском. Ему уже, конечно, за сорок. Волосы наполовину седые. Лицо бледное. Голова перевязана бинтом. Нос заостренней. Он смотрит на меня не пристально, а напряженно, словно между нами туман. Может, голова у него трещит. А может, вообще такая подлая манера смотреть на людей.
— Это он, — коротко выдыхает тонкогубый.
Капитан Долинский молчит. Потом опускает глаза, перебирает папки. Кажется, бесцельно.
— Позвольте сделать заявление, господин капитан, — говорю громко я. — Человек, который задержал меня, — большевистский агент. Я видел его сегодня в партизанском отряде.
— Кто вы? — Долинский вновь смотрит на меня, на этот раз, кажется, тумана между нами нет.
— Поручик Корягин. Офицер связи кавалерийского, корпуса генерала Юзедовича.
— Документы?
— Я бежал из партизанской тюрьмы. Документы у меня отобрали партизаны.
Он говорил, что послан в разведку штабом девятой армии красных, — сказал тонкогубый.
— Это правда? — спросил капитан.
— А что другое я мог сказать?
Долинский поморщился, потер пальцами виски:
— Заприте поручика в чулан. Я допрошу его позже.
Приказание выполнено.
Я сижу в квадратном четырехметровом чулане, двери которого выходят на террасу. Но маленькая отдушина выглядывает прямо в коридор. Одновременно она служит и окном. Слабый мерцающий свет проникает сквозь нее. А мои глаза уже привыкли к темноте. И я хорошо различаю пустые полки, табурет. На отдушине, разумеется, нет стекла и решетки тоже нет. Но она крохотная. Даже голова моя сквозь нее не пролезает.
Часового у чулана не поставили. Часовой ходит перед террасой. Но дверь крепкая. Ее без шума не сломаешь.
Духота.
А керосином прет от шинели — до тошноты. Я стаскиваю ее, бросаю на пол. Но запах керосина не исчезает. Наоборот, усиливается. И вот тогда у меня возникает желание распрощаться с шинелью окончательно. Я с надеждой смотрю, на отдушину…
За стеной в коридоре тишина. Может, офицерье дрыхнет после обеда… Дрыхнет, похрапывая и причмокивая.
Скатав шинель в этакую длинную и гибкую колбасу, я подвинул к стене табурет. Забрался на него. И начал не спеша просовывать шинель сквозь отдушину. Сейчас все зависит от случая: пройдет или не пройдет кто-нибудь из белогвардейцев по коридору.
А пока была тишина. Когда шинель почти полностью скрылась за стеной и в отдушине торчал лишь край ее подола, похожий на огромный фитиль, я чиркнул зажигалкой. И поднес к шинели желтый ноготок пламени. Керосин вначале вспыхнул рыже и ярко, потом закурчавился копотью. Я спрыгнул на пол, поднял табуретку. И ее ножкой окончательно вытолкнул шинель за стену.
Оставалось ждать. При падении огонь мог угаснуть, но мог разгореться еще сильнее.
Вскоре клубы дыма повалили в отдушину.
Хорошо. Все идет хорошо! Еще немного…
А вот уже кто-то кричит:
— Горим!
Захлопали двери, зазвенели стекла. Понятно. Горел ведь коридор. И господам, чтобы выбраться из дома, пришлось пользоваться окнами.
Плечом наваливаюсь на дверь. Крепко стоит, проклятая! Толчок. Еще раз… Трещит наличник. Дверь распахивается…
Толстомордый фельдфебель с ведром кричит мне:
— Посторонись, ваше благородие!
Во дворе толпа зевак из гражданских. Я сбегаю с террасы, ору во все горло:
— Песок! Давай песок! Не то рванет, мать твою!..
Народ шарахается. Мне легко удается затеряться в толпе.
9. Сгорихата (продолжение записок Кравца)
Синь, заволакивающая город, ступает на цыпочках. Она крадется по веткам, улицам, крышам. Жмется к заборам. Густеет под ними. И улицы сужаются. Худеют.
Прежде я никогда не замечал, как наступает вечер. Не было времени присматриваться к красотам природы. Даже не подозревал, как неохотно земля со светом расстается. Норовит промедлить, словно влюбленная.
А мне это на руку. Я сижу между бочками (здесь какой-то склад бочкотары) и при робком закатном свете вижу улицу Святославскую. Она и в самом деле короткая. Четыре дома — по одну сторону, четыре — по другую. И под горой вот этот полузаброшенный, неохраняемый склад.
Читать дальше