Но главное, конечно, состояло в том, что очень многое — точнее, почти всё — в его, Павлика, жизни — счастливое и тяжкое — накрепко связано с этим домом.
Вселения в квартиру номер три Павлик помнить не мог — Федор Ефимович Кольцов и жена его Ольга Сергеевна в то время еще даже не собирались стать его родителями. От матери Павлик знал, что в тридцать девятом Федор Ефимович ушел на сборы командиров запаса, его оставили в кадрах армии, он проделал польскую и финскую кампании, побывал дома в коротком отпуску весной сорокового, в феврале сорок первого появился на свет Павлик, а июнь отец встретил где-то под Белостоком. Последнее письмо его, помеченное двадцать вторым июня, мама получила уже в сентябре, и больше вестей от отца не было. Оно было коротким, это письмо, и Павлик знал его наизусть задолго до того, как выучил первые буквы: в эвакуации, в селе Троицком под Бийском, придя из госпиталя, куда она устроилась сестрой-хозяйкой, мама часто вынимала его из большой шкатулки, оклеенной морскими ракушками, украшенной неправдоподобно красивым фотоизображением Гагринского парка, и читала вслух. Много позже, одолев азбуку, Павлик и сам не раз читал неровные строки, наспех нацарапанные чернильным карандашом на листке из командирской полевой книжки: «Леля, любимая, сегодня, ты уже знаешь, началось то, что давно было неизбежным. Началось не так, как мы ожидали. Почему? Задавать, даже себе, такие вопросы — не время. Не стану скрывать — тяжело. Но верю в нашу встречу! Береги Павла и себя. Федя»… Когда это сложенное треугольником письмо добралось неисповедимыми путями в осажденный город, Павлику было всего семь месяцев, но Ольга Сергеевна с таким постоянством возвращалась к тем дням, с такими четкими деталями рассказывала сыну о них, что годам к пяти Павлику казалось уже, что он сам все это видел, что это в его памяти переводной картинкой отпечаталась последняя одесская ночь: мама, грустная, заплаканная, с туго набитым мешком за спиной, не выпуская из руки большущего чемодана, в темноте пытается передать завернутого в одеяло Павлика кому-то в кузов грузовика; в грузовике много-много тетенек с детьми, оттуда громко кричат: «Скорее, скорее!» — и тащат Павлика в машину. Павлику очень неудобно и жарко — одеяльце ватное, туго перевязанное, и в нем невозможно пошевелить ни руками, ни ногами, и спать ему хочется и не дают, — и он натужно ревет басом. Тут из кабины вылезает дядька в красноармейской фуражке, с револьвером на ремне, близко наклоняется к Павлику, так, что тот видит его огромные пышные усы, и спрашивает: «Чей это? Кольцовский? Ишь, разорался. А ну, давайте с ним к шоферу». Мама залезает в кабину, дядька передает ей чемодан и Павлика, а сам ловко вскакивает к теткам и детям в кузов. Павлик сразу перестает реветь, дядька с револьвером командует: «Поехали!» — и машина трогается. У причала толчея. Небо ясно, и все поглядывают с опаской вверх. Очередь быстро и без шума движется по трапу на борт судна. Моряки поспешно разводят всех по каютам, трюмам и палубам. Маме с Павликом достается мягкое кресло в очень красивом салоне. Мама укладывает Павлика, а сама устраивается на укрытом ковром полу, положив мешок под голову.
…Возвращение в Одессу, в дом на улице Пастера, Павлик помнил уже хорошо. Был тоже жаркий летний день, и у мамы тоже висел за спиной мешок, а в руке она несла чемодан, но была она веселая, хоть очень устала, и шли они домой от разрушенного вокзала пешком, а мама даже не держала Павлика за руку, он был большой и шел сам. В их комнате жил какой-то незнакомый тип, там было много чьих-то чужих вещей и всякие вазочки и статуэтки. Тип не хотел их впускать, но мама молча так на него посмотрела, что он принялся суетливо собирать свое барахло и распихивать его по корзинам и чемоданам, а потом побежал, привел подводу и, беспрерывно говоря «пожалуйста», «извините» и «спасибо», убрался со своими вазочками, сервизами и статуэтками.
Внезапно в конце лета нагрянул отец! Мама в кухне переплавляла пайковый сахар-песок в самодельную карамель — так делали многие, чтобы экономней расходовать сладкое с чаем. Хлопнула входная дверь, и, услышав вскрик Эллы Ипполитовны: «Боже мой, Федор Ефимыч!» — мама кинулась в коридор. Отец смеялся, крепко обняв маму, и бормотал: «Ну, что ты, Лелька, ну что ты плачешь, все хорошо», — а у самого текли слезы. Павлик, который прочно привык, отвечая на мамин вопрос: «Где наш папка?», показывать на фотографию над кроватью, никак не мог уразуметь, что на самом-то деле его папа — вот этот большой и страшно широкий дядя с орденами, тинькающими на груди, и в погонах с двумя белыми звездами. Этот папа почему-то все время старался взять его на руки, что Павлику было очень не по душе, а однажды посадил его в машину, которую называли странным именем «виллис», и прокатил по городу. Вот это Павлику очень понравилось, и с этого дня он бесповоротно поверил, что дядя — и вправду его папа…
Читать дальше