...Мне снилась утренняя драка. На этот раз я показал себя большим молодцом, легко замочил двоих и принялся обрабатывать третьего. Я бил его головой о стенку и после каждого удара спрашивал: "Кто тебя послал?" "Военная полиция! — орал он в ответ. — Военная полиция! Откройте!"
Пьяный кураж от красиво выигранного поединка не выветрился и после того, как, очнувшись, я понял, что крики "военная полиция!" и глухие удары — не сон. Я шел к двери, натягивая по дороге штаны, и соображал, не разобраться ли мне с армейскими вертухаями так же круто, как я это только что сделал с оперативниками БАМАДа.
Пришедшие за мной переростки были в форменных фуражках, которых не носят ни в одном другом подразделении ЦАХАЛа, кроме военной полиции и раввината. В первый момент они отшатнулись, как будто дверь им открыл ветеран вьетнамской войны, опоясанный пулеметными лентами. А выглядел я и вправду, что твой Рембо: армейские штаны, накачанный торс, мужественно подбитый глаз. Впавший было в зимнюю спячку алинин попугай вдруг вспомнил, чему его так долго учили люди и, бешено забив крыльями, принялся орать балладу про любовника русской королевы. Сама Алина приподнялась на постели и даже не пыталась прикрыть наготу. На людей с оружием она реагировала страшным криком: "Не позволю!". Я испугался, что у гостей сейчас просто сдадут нервы, и они начнут стрелять в этот вертеп веером от живота.
— Кого ищем, ребята? — спросил я, как можно дружелюбнее.
Ребята поняли, что боя не будет, и заметно расслабились. Один из них, откашлявшись, произнес протокольным тоном:
— Мы разыскиваем рядового резервистской службы Илью Соболя, личный номер 4709964. Предъявите документы.
Темнить и отнекиваться смысла не было. В любом случае военная тюрьма предпочтительнее казематов БАМАДа. Я сказал им:
— Считайте, что нашли. Дайте только одеться. И нечего пялиться на даму! Хватит с вас и попугая.
Я подошел к дивану, прикрыл Алину одеялом и, нагнувшись, произнес ей на ухо: "Все отлично. Мне дадут от силы неделю. Не пытайся пока ничего предпринимать. Я выйду — сам разберусь". Затем я оделся, сунул в карман сигареты и направился к выходу. Возле двери я обернулся. Алина сидела на диване, закутанная до подбородка в одеяло. Губы у нее дрожали. "Я страшно люблю тебя", — сказал я, повернулся и вышел, предоставив эти сукам самим закрывать дверь. Надеюсь, по-русски они не понимали.
Гарнизонная тюрьма на старой английской военной базе Шнеллер, неподалеку от иерусалимского военкомата, располагалась в приземистом двухэтажном бараке из рыжего кирпича. На проходной меня передали дежурному — прыщавому старшине в мешковатой полевой форме, который принял мой ремень, винтовку, часы и документы, заставив расписаться в простыне казенной ведомости. После этого конвой, состоящий из двух плюгавых марокканцев с нашивками военной полиции, препроводил меня в одиночную камеру в самом конце коридора. На мои многочисленные вопросы никто из тюремщиков отвечать не удосужился — втолкнув меня в камеру, они быстро ретировались, не забыв запереть за собой все засовы на массивной металлической двери.
Камера представляла собой тесный пенал — примерно два на полтора метра — с деревянным топчаном в дальнем углу и узким окошком под самым потолком. Стены были выкрашены в грязноватый желтый цвет, как в фильме о трагической судьбе Ханы Сенеш. Ни стола, ни параши в камере не было. Я вспомнил рассказы сослуживцев о режиме содержания в израильских военных тюрьмах и удивился, что у меня не отобрали ни спички, ни сигареты. Возможно, это провокация, подумал я, сейчас закурю, а они ворвутся и изобьют меня или переведут в карцер. Впрочем, курить мне хотелось так сильно, что даже эта мысль не могла меня остановить. Я присел на край топчана, зажег сигарету и задумался над своим хреновым положением.
Итак, я арестован. Мне будет, наверное, предъявлено обвинение в дезертирстве. Сколько могут дать, я понятия не имел. Неплохо бы потребовать адвоката. Впрочем, нет никаких гарантий, что мне вообще суждено предстать перед трибуналом. Если к моему аресту причастны ребята, с которыми я познакомился утром в Тель-Авиве, то суда, скорее всего, не будет. Как и следствия.
Если бы все эти мысли посетили меня в какой-нибудь обычный день, то, возможно, я оцепенел бы от ужаса. Однако сидя в одиночке Шнеллера после всех событий этого сумасшедшего предновогоднего воскресенья, я не мог найти в своей душе никаких признаков страха или отчаяния. Мне просто было все равно. Странное чувство предопределенности всех событий — а возможно, простое ощущение полной ирреальности происходящего — мешало мне всерьез переживать по поводу собственной участи. "Смерть — это то, что бывает с другими", писал поэт.
Читать дальше