Стоял февраль. Было холодно. Деревья вокруг дома были покрыты снегом. Из окна кабинета он мог видеть деревню, подножье склона, а из гостиной — дорогу между горами. Это было единственное зрелище, которое он мог себе позволить, из дома он не выходил. Он часами наблюдал за дорогой. Иногда чувствовал какое–то волнение, когда машина или автобус шли в сторону деревни, но ему нравился звук мотора и шуршанье шин.
Как и в прошлом году, Бернадетта приходила в шале готовить, убирать и проверять, все ли в порядке. Она была не разговорчива, но каждый вечер Поль задерживал ее под разными предлогами. То дымоход в камине плохо тянет, то он потерял бежевый свитер, то ему нужна помощь, чтобы сложить книги.
Чтобы поговорить иногда с кем–то по вечерам, он вызывал к себе врача. Тот, который наблюдал за Симоной во время беременности, жил ближе всех. Но он тоже был неразговорчив. В конце концов Поль предпочел свое одиночество пустоте, остающейся от коротких визитов. А в остальном врач ему не был нужен. Состояние его ухудшалось, и он понимал это. Он сам не мог выносить свой кашель. После последней ссоры с Симоной ему приходилось ложиться, чтобы не задохнуться. Он слишком мерз, чтобы выходить на улицу, или просто слишком боялся упасть на дороге, поэтому оставался дома и весь день ждал ночи, но с трудом засыпал, когда оказывался в кровати.
Он напрасно ждал, что она напишет. Столько лет, столько лет, говорил он себе, небо, море и тишина. Встречаешься, цепляешься за чью–то руку и отчаянно надеешься, что это навсегда. Потом, однажды вечером, спустя годы, месяцы, дни, понимаешь, что ничего не осталось. И никогда ничего не было. Любовь, ненависть или безразличие — это одно и то же слово, вывернутое наизнанку, и однажды ночью, лежа с открытыми глазами в темноте, слушаешь, как безмолвные часы отбивают твои последние минуты, и оказываешься, как встарь, как в детстве, среди тишины, и уже не помнишь ни молитвы, ни тех слов, которые ты бормотал, чтобы не остаться одному.
В конце марта, когда растаял снег, он внезапно почувствовал усталость. Днем он не поднимался с кресла, стоящего перед окном, а по вечерам Бернадетта теперь укладывала его спать. Она вызвала врача, который послушал его легкие, покачал головой и исчез навсегда. Он почти ничего не сказал, но Поль знал все, что он может сказать, и считал, что он выиграл лишнее время.
Когда распустились первые почки, он начал немного выходить. Спускался к дороге. Там он садился на то же место, где сидел когда–то с Симоной, смотрел, как подъезжают и отъезжают машины, думал о ней, всегда о ней, такой далекой, живущей своей жизнью, постепенно забывающей то, что когда–то могло напоминать настоящую любовь. Чем она теперь занималась?
Он представлял ее на концерте, в полинявших платьях их первых встреч, в этой идиотской шляпке, которую она больше не носила. Ему не удавалось увидеть ее полностью. Иногда это был ее нос, иногда рот или взгляд, но какой–то детали все время недоставало, у него в голове осталось только ее размытое нелепое лицо, которое он отталкивал от себя, а потом тщетно пытался представить себе заново.
Она оставила его на перроне вокзала. Она ничего не сказала, не сделала ни единого жеста, когда поезд тронулся, она неподвижно глядела, как он уезжает. Он помимо своей воли подошел к окну и помахал рукой. И сам удивился этому движению. Она на него не отозвалась, он видел, как она постепенно уменьшается, очень прямая, в темном пальто, повернув к нему лицо, и, возможно, совсем тихо она шептала слова прощания.
Но это не могло быть прощанием. Он чувствовал, как на него долгими бесшумными волнами накатывает ненависть сродни той, которую он испытывал к матери, но он продолжал надеяться, что однажды вечером какая–то машина или автобус, проходящие по дороге, привезут ее сюда.
Симона слишком ненавидела его, слишком мучила его последние дни, она не сумеет подавить в себе свою злобу, перечеркнуть одним движением свою жизнь, пуститься в новые приключения без его участия. Она тоже будет задавать себе сотни вопросов, на которые нет ответа, задохнется в этом отчуждении, истомится, чувствуя, что он недосягаем. Она не оставит его одного биться в агонии, не сможет забыть эту дурманящую радость, она вернется, чтобы день за днем смаковать его боль.
Господи, что она делает? Выходит ли по вечерам причесанная, накрашенная и безмятежная? Общается ли с людьми, подругой, любовником? Занял ли кто–то то место, которое он освободил, возле этой гадины? Нет. Каждое чужое слово, каждый чужой жест слишком остро напоминали бы ей то, что она могла бы забыть или, по крайней мере, пытаться забыть.
Читать дальше