— Бога ради, любезный доктор, займитесь хорошенько моей бедняжкой Ниной. Мой сын лежит в земле — пускай она еще походит по зеленым садикам под липками. Жрецы Эскулапа не все поголовно бессердечные… негодяи… я, по крайней мере, хочу верить, что вы не только врач, а немножечко и человек, в своем роде хороший, в своем роде дурной, как я да еще миллионы других людей. Что от нас, простой глины, требовать… ха-ха-ха!.. Достаточно, если мы настолько хороши, что, ограбив человека, скажем: «Господи, помилуй». Впрочем, все мы мерзавцы, кроме вас да меня, — ха-ха-ха!.. Боюсь, что мою бедняжечку ждет плохой конец… все она играет на мандолине, все поет какую-то грустную песенку, все говорит про вас да вспоминает мертвенького… Под землей он лежит, под землей; но вы не смущайтесь, ваши лекарства действовали на него прекрасно… Что делать? Прогнал я старую каргу в шею, прогнал. Лечите бедняжечку, мою дочь… Откровенно вам сказать — она к вам не совсем равнодушна. Заплатите ей за это хотя одним — вниманием к ней. Есть случаи, когда у каждого человека проявляется совесть, хотя все мы мерзавцы, и первый из них — я. Негодяй я, негодяй! Правда, моя Тамарочка?
Говоря все эти странные фразы и стоя на террасе у лестницы, рядом с своей или, вернее, моей княгиней, которая слушала его с тонкой улыбкой, с потупленными взорами, старик поминутно громко хохотал смехом, в котором слышалась горечь; а при последнем восклицании он охватил рукой стан княгини и стал целовать ее в плечо. Он был на целую голову ниже ее, по лицу его перебегали бесчисленные морщины и в общем он имел вид похотливого сатира, увивавшегося около величавой богини. Так как она молчала, то он снова повторил:
— Негодяй я! И старик, старик, недостойный сокровища, которым обладаю. Моя Тамарочка, моя черкешенка, моя звездочка небесная!..
— К счастью, несмотря на все твои уверения, Евстафий Кириллович, что ты негодяй, я отрицаю это, энергически отрицаю. Иначе сознание такой истины повергало бы меня в глухое отчаяние и отравило бы мою жизнь.
Она подняла на меня свои опущенные долу взоры и посмотрела с неизъяснимым лукавством.
— Все таки я стар, стар… ты меня ласкаешь из сострадания, не по страсти. Умру я, умру… Все тебе отдам… ведь я похитил тебя, твое молодое тело… все отдам и завещание напишу, как ты требуешь… А за все это — люби меня, пока я жив… Или притворись — целуй меня, старого…
— Стыдись, Евстафий, у тебя в мыслях только греховная любовь да поцелуи, и святая нежность к детям далека от твоего сердца. Плохо нашей бедняжке Нине, и она очень тревожит меня. Добрый Георгий Константинович, отыщите ее и утешьте нашего ангела; идите прямо на звуки мандолины и вы найдете ее… будьте с нею нежны, ведь она вас любит, бедняжечка.
— Ну- ну, пойдем, мое сердце, не тревожь себя…
Семеня ногами и улыбаясь, старик повел было свою княгиню в глубину балкона, но она приостановилась и подала мне руку.
— Пожалуйста же, доктор…
Я почувствовал записку в своей руке и сошел вниз. До моего слуха донесся взволнованный голос князя:
— Как ты на него смотрела!.. Не люблю я этого доктора. Ты на него смотрела.
— Вам все только кажется.
— Я его готов разорвать!.. Когда ты на него смотришь, во мне — ад… Дай прежде лечь в гроб и потом люби кого хочешь и дели мое богатство. Бессилен я с тобой…
Я пошел по аллее. Чуть слышные звуки струн — нежные и мелодические — нарушали безмолвие сада. Солнце опускалось и золотистые лучи потянулись по деревьям, точно тончайшие золотые волосы скрытого в небе божества, которое, в порыве сердечной нежности, оплело ими землю и меланхолические задумчивые деревья.
Я быстро пошел на звон струн. Звуки делались все громче, и я испытывал странное ощущение: точно в глубине моего существа рыдал какой-то кроткий, опечаленный ангел, разбивая мою волю, маня меня к миру и любви и крича: «Будь добрым, будь добрым». Вот и понимайте после этого человека. Я, такой положительный, холодный практик, отвергающий всякую чувствительность и готовый вскрыть анатомическим ножом хотя все человечество, если бы оно обладало одним общим туловищем, — я впадаю в странное, почти болезненно-чувствительное настроение и почему? Больная девушка тоненькими больными пальчиками перебирает по струнам какой-то деревяшки; деревяшка пищит, охает, и писк этот вызывает страдание, печаль во мне, какие-то порывы воспарить над землей и делает меня почти ненормальным.
Как хотите, я нахожу это обидным для нашего сознания. Добро бы это были отзвуки небес, как это могут думать, положим, молящиеся католики, дух которых, под влиянием органа, уносится, как им кажется, чуть не прямо в рай, к херувимам. Но ведь я знаю, в чем тут штука. Все объяснение в нервах, в том, что человек — ходячий орган и музыка затрагивает его собственные бесчисленные струны; но, так как люди не думают о скрытом в них механизме, то человечество впадает в колоссальный самообман: людей можно увлекать к небу, в преисподнюю, на бойню, и они с увлечением маршируют, как козлы и овцы, на звуки волынки. Как бы ни было, а сознавать это обидно, и теперь я особенно ясно понимал свое право поступать согласно доводам холодного ума. Я выделяю себя одного из всего человечества, которое презираю от души; и, несмотря на это, я не мог пересилить себя: не испытывать действия звуков инструмента. Они раздавались все громче, появляясь точно из-под земли — охали, рыдали, ныли, и вне казалось, что сама печальная музыкантша томно вдыхает и шепчет мне: «Ты злой, злой — хочешь убить меня. За что? вина моя одна: я тебя люблю, люблю, люблю»… а струна откликалась, точно из бездны: дзинь-дзинь. «Будь добрым, добрым… Ты в заблуждении находишься и твой ум — холодная бездна, в которой ты сам пропадешь» — дзинь-дзинь! «Пропадешь, пропадешь, не верь себе» — дзинь-дзинь! «Твои идеи — лес: ты заблудился, мне жаль тебя, жаль, жаль» — дзинь-дзинь!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу