Его глаза засветились и лицо смеялось; по красным губам Тамары прошла судорога отвращения.
— Вы унижаете мое самолюбие, мою женскую гордость и должны же вы понять, что ваша беспричинная ревность вызывает во мне одно презрение к вам. Вы сами себя называете моей сторожевой собакой — шутовство, достойное фигляра, а не мужа. Вы убиваете во мне всякое уважение к вам. Теперь ступайте в свою комнату, безумный человек — марш.
Она гневно сделала несколько шагов и, с выражением гадливости в лице, вытянув руку, толкнула его в спину кончиками пальцев. Он шел по галерее, согнувшись, оборачивая лицо назад и глядя на свою жену, которая гневно шагала за ним с брезгливой гримасой в лице.
Спустя несколько дней, ранним утром, я и княгиня Тамара вошли в комнату больного. Старая грузинка и больной спали глубоким сном. Из своего бокового кармана я достал синюю склянку; совершенно такая же склянка стояла на окне, я ее взял и, показывая княгине, многозначительно проговорил:
— Не правда ли, их невозможно различить?
Княгиня чуть заметно наклонила голову, бледная как полотно.
— Видите ли, здесь на сигнатурке написано «доктор Кандинский» — это невинная водица; здесь имя прежнего доктора — Тер-Обреновича — это яд. Я объясню старухе, что мое лекарство будет стоять на столике, прежнее — на окне: она не в состоянии их различить и будет брать со столика, как и следует. Вам ничего не стоит переставить лекарства: мое поставить на окно, другое — на столик. Если вы в течение недели решитесь на это, мы пойдем вперед, нет — разойдемся.
Я сделал маленький поклон княгине.
Бледные губы ее чуть-чуть задвигались, но из них не раздалось никакого звука; в глазах светился ужас. Она повернулась и, когда выходила из комнаты, у нее был необычайный вид. Голова опустилась, всегда стройный стан согнулся и она как-то волочила ноги.
Я разбудил старуху, подробно объяснил, что она должна давать больному по чайной ложке из склянки, стоящей на столике, с моей сигнатуркой, и уехал.
Прошло дней десять после последних событий в доме князя, когда, в прекрасное июльское утро, я снова ехал в его имение. На этот раз я был вызван коротенькой телеграммой: «Приезжайте немедленно, мой сын умирает».
«Что ж, я только дунул на слабый огонек лампадки, которая так плохо теплилась, что все равно должна была погаснуть. Да и не я один — вдвоем с моей прелестной союзницей, — думал я, с удобством разложившись в коляске. — Первый камень, заграждавший вход в мой греховный Эдем, сброшен, остались еще два». Всю дорогу я обдумывал план моих дальнейших действий с олимпийским спокойствием. Я уже сказал раз, что всякие волнения считаю свойством будничных, мизерных людишек, а я всегда считал себя целой головой выше толпы, и в факте своего настоящего спокойствия видел только подтверждение своего мнения о себе. Я должен стоять выше всякой чувствительности и общего предрассудка, в силу которого убийство считается чем-то ужасным, чуждым человеческой натуре. Теперь, разложившись в коляске, я находил особенную приятность для себя подыскивать факты, которые бы доказывали вздорность общего мнения об этом и которые бы подтверждали правильность моего собственного мнения о человеке, как машине, в которой все чувства не более как отзвуки его струн — нервов. Я помню, что с особенным удовольствием вспоминал о Наполеоне, который, будучи в Египте, шепнул своему врачу отравить всех больных чумой в Яффе. Медик возразил, что он призван спасать, а не убивать. Очень громкие слова, но они совершенно разбиваются замечанием Бонапарта, что отравить больных заставляет чувство гуманности: их мучения прекратятся. В этом примере особенно заметен контраст между простым смертным и гением. Последний свои чувства подчиняет уму и воле и свои мысли приводит в действие, нисколько не заботясь, что это может вызвать ужас в миллионах сердец. Человек толпы, наоборот — всего боится, трепещет, пред всем преклоняется, он весь во власти своих инстинктов, своей плоти и крови и его ум напоминает муху в паутине.
Я чувствовал себя свободным от всяких оков, как Наполеон, Юлий Цезарь и другие, и приятная гордость, охватившая меня, все более возрастала. И однако же, вглядываясь в себя, я нашел в себе что-то новое, чего во мне не было до получения телеграммы: это была самоуверенность, доходящая до излишества и дерзости, тревожное желание доказать себе самому свои исключительные права преследовать свои цели, игнорируя все законы природы и общежития. Я чувствовал себя как бы центральной фигурой среди мира, и мое «я» дерзко восставало против Того, которого отрицал мой ум и законы которого я решил дерзко нарушить. В глубине своей души я как бы слышал голос: ничего нет ни на земле, ни на небе, твое «я» полновластный, безапелляционный судия в этом приюте тления.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу