– Это все и яйца выеденного не стоит… c’est votre повесть. Я бы больше не стал ничего читать у вас, честно. Вы только обижаться не смейте. Скукота отчаянная! Ни красок, ни действия. К тому же сюжет не имеет никакой художественной цены. Что нового вы привнесли в литературу? Что добавили от себя? И где же, с позволения вашего, детективная загадка? Сказка! Детский лепет! Нет, это совершенно нельзя публиковать. Детали, обстановка, атмосфера, быт… Ничего этого нет. Нынче, знаете, модно писать о победе революции, об отчаянных негодяях, которых удалось обратить в коммунизм, об утопленниках, восстающих из речной пены, идущих строить светлое будущее. А вы что? Про психиатрическую больницу и какого-то шального врача, любителя ставить на людях опыты? Он вас, кстати, безбожно использовал, вы это хоть поняли? Он гипнозу на самом деле не поддался. Не поддался! Все вами рассказанное невозможно в жизни. Да и что в этом может быть поучительного?
– Позвольте, – Зимин поднял голову, собрав остатки воли. Грених, несмотря на жесткость суждений, остался холоден к подобной критике. Ему, хорошо знакомому с многообразием психотипов, была ясна позиция Кошелева, уязвленного встречей с воображаемым и нафантазированным собой, которого удалось излечить, удачно направив мыслепоток в нужное русло. Но секретарю показалось бесчеловечным осуждать историю, принявшую оттенок исповеди. Все прекрасно понимали, что Константин Федорович ничего не сочинял и поведал о своем опыте в гипнотерапии, весьма интересном, в чем-то пугающем. Нормальный, здоровый человек не мог остаться равнодушным к факту, что, погрузив пациента в сон, можно внушить ему излечение. Да, это казалось фантастикой. Но наука, всесильная медицина шагала вперед, прогресс ее несся с ошеломляющей скоростью. И рассказанное Гренихом, хоть, увы, и приукрашенное, ведь на самом деле ни черта у него не вышло излечить брата, могло занять достойное место в психотерапии, заменить собой в будущем токи, холодные ванны, мрачные камеры, со стенами, обитыми войлоком. Это был более гуманный способ мозгоправства, чем те, которые царствовали в прошлом веке.
– Позвольте, – повторил Зимин; в глазах его сверкала неподдельная обида, – но ценность произведения как раз и состоит в его историчности. Подобно жизнеописаниям, биографиям и поучительной литературе. Как раз аналогичное я готов отнести на суд Борису Анатольевичу хоть… завтра, коли Константин Федорович не против. Это невероятно! Чтобы человек очнулся после сна абсолютно здоровым психически – сюжет почти библейский.
Грених поморщился; ему вовсе не хотелось выслушивать еще и от Бориса Анатольевича.
– Библейские сюжеты вышли из моды, – бросил Кошелев. – Любая аллюзия на Иисуса или Моисея – нынче, увы, дурной тон. Писатель должен сам, без помощи сторонних фактов и отсылок к Священному Писанию, порядком набившему оскомину, вводить читателя в экстазы, восторги и самозабвение согласно политическим воззрениям современности, разумеется. Фантазия писателя обладает столь великой силой, что любое написанное способна претворить в жизнь силой слов и умело собранных из них выражений. У вас же наоборот. Случилось – написал. Оттого-то за одну ночь и управились. Я вам таких повестей сколько угодно состряпать готов. Вы только с угрозыском договоритесь, чтобы архивами поделились. Дело за делом буду вынимать и детективные истории множить. Но в бумажках этих нет ни чувств, ни переживаний, ни выпуклого персонажа, способного оголять шпагу и вершить суд над врагами, к слову сказать, не менее яркими, нежели положительный герой.
– Нет ничего ценного в досужем вымысле, – разгорячился оскорбленный секретарь, кажется, принявший негодование литератора слишком близко к сердцу, что изобличало в нем душу ранимую и тонкую. – Воспеваемые вами модные веяния принесли тьму бульварных романов еще в те, старые времена. И эта тьма, подобно саранче, заполонила полки книжных магазинов. Она же колдовским магнитом тянет к себе огромное число подписчиков из тех, кто предпочитает бульварные журнальчики выпуск за семь копеек. Какого труда стоит среди этого хлама, срок существования которого день-другой, сыскать что-то стоящее, действительно глубокое, потрясающее, волнительное, способное вывернуть душу и сжать сердце. Единицы! Единицы, кто может творить в жанре социального реализма. Словом, делать хо-рошую литературу.
– Чем вы заслужили хорошую литературу? Вы сделали нечто великое? Спасли сотню жизней? Что вы дали миру, чтобы требовать взамен нечто хорошее? Вы даже, как я слышал, в четырнадцатом не призывались. Что вы знаете о реализме, сидючи в вашем гробу над редакцией, – выпускал пулеметные очереди Кошелев.
Читать дальше