Жохов сидел лицом к окну, за ним угадывались чахлые мартовские звезды. Внезапно его охватило странное волнение. Еще до свадьбы первая жена объяснила ему, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, сотворены предвечными душами на пути к воплощению. Если душа повторно погружается в человеческую плоть, это будут не разные люди, а лишь различные формы ее земного существования.
– У меня приятель – геолог, живет в Улан-Баторе, – вспомнил Жохов. – Зовут Сашей. Мать у него русская, а отец монгол, монгольский генерал. Член партии, само собой, но по происхождению – из вражеского сословия. В тридцатых годах был хуврэком в монастыре Эрдене-Дзу. Ну, мальчишкой-послушником… Потом коммунисты стали закрывать монастыри, и ламы подняли восстание. Сами монголы только вид делали, будто с ними воюют, в конце концов из Иркутска послали туда красную конницу. Наши воины-интернационалисты в два счета это дело развинтовали. Монахов кого постреляли, кого по аймакам разослали на трудовое перевоспитание, а этот мальчишка понравился одному командиру полка. Он его увез в СССР и отдал в Тамбовское кавалерийское училище. Парень выучился, получил свои кубари, женился на русской. Перед началом боев на Халхин-Голе вернулся в Монголию. Воевал с японцами, при Цеденбале дослужился до генерала. Вышел на пенсию, Саша усадил его мемуары писать. Он мне все это в экспедиции рассказывал. Осенью полевой сезон кончился, приехали в Улан-Батор. Перед отъездом в Москву я у него ночевал, спрашиваю: «Как папаня-то, пишет мемуары?» – «Пишет». Через год опять приезжаем. Встречаю Сашу. «Пишет?» – «Пишет». – «Про Халхин-Гол написал?» – «Нет еще». – «А до какого времени дошел?» Смотрю, Саша как-то застеснялся. Говорит: «Он сейчас заканчивает внутриутробный период».
Жохов замолчал, глядя в окно. Зря он тогда смеялся над старым монгольским генералом. Теперь его собственная жизнь просматривалась дальше детства, глубже младенчества, и то, что ворочалось в ее темном истоке, среди туманных сгустков света, извилисто уходящих вдаль подобно огням на горном серпантине, принадлежало не ему одному. Там души перемешивались и втекали друг в друга, как клубы пара над осенней рекой.
– Боря, у вас остался этот макет. Отдайте его мне, – попросила Катя. – Вам он такой все равно не нужен.
Жохов взглядом дал ей понять, что все понимает.
– Он будет напоминать мне о моем детстве, – пояснила она не ему, а Борису. – Девочкой меня каждое лето отправляли в пионерлагерь под Воронежем. Ближайший город назывался Борисоглебск, там был почти такой же дворец. Нас водили туда в кино.
Борис покрутил головой.
– Надо же! Его ведь тоже построили по отцовскому проекту. Отец оттуда родом. Дед как купец первой гильдии имел право селиться за чертой оседлости, в Борисоглебске у него был кожевенный завод, два дома.
– Знаю, – кивнул Жохов.
– И про атамана Шкуро знаешь?
– Нет. Это – нет.
– В девятнадцатом году его казачий корпус вошел в Борисоглебск, начался еврейский погром. А сам Шкуро встал на квартиру к бабке. Ей в то время еще тридцати не исполнилось. Дед женился на ней уже в возрасте и скоро умер, после его смерти она всеми делами заправляла. Красавица была ослепительная, шатенка с зелеными глазами. На еврейку не похожа. Они, значит, с атаманом вместе поужинали и сели в карты играть. Вдруг вбегает один местный патриот, кричит: «Господин генерал, она жидовка! Прикажите, мы ее мигом кончим!» Шкуро в ответ ни слова. Продолжает играть. Бабка сидит ни жива ни мертва, но карты кладет как положено. Не знаю, во что уж они там играли. Сильная была женщина. Короче, играют они, а жидоед этот опять за свое: «Прикажите, ваше превосходительство!» Шкуро обернулся к нему, ка-ак рявкнет: «Дурак! Я же в проигрыше».
Жохов закурил вторую сигарету. Атаман, конечно, молодец, но еврейская бабка была роднее. Он животом чувствовал ее страх, ее ненависть к такому порядку жизни, при котором чужое благородство становится единственной защитой.
«Ну что во мне еврейского? Ты больше еврей, чем я», – говорил ему Марик. Действительно, это в нем было – потребность постоянно куда-то бежать, рваться то в Москву, то в Монголию, падать и подниматься, бросать жен, менять кожу, влюбляться в чужое как в свое, а свое кровное, засушив его для сохранности, беречь про запас, чтобы было чем согреться, когда последним холодом начнет дышать в лицо.
В Хар-Хорине подпольный лама-целитель говорил им с Сашей, что тяжелая болезнь ослабляет человека, рассеивает в нем случайный набор случайных элементов, который христиане называют душой, и больной может процитировать «Ганджур» или «Данджур», хотя сроду их не читал. Вечные истины являются ему в пустоте его сознания.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу