Я вспомнил рассказ доктора Сарновски об Освенциме. Ситуация не имела никакого объяснения, казалась чистым абсурдом. Вывезти из Освенцима детей, обреченных на смерть (я уже давно поверил доктору Сарновски, хотя и старался не думать об этом и тем более не говорить), выходить их, вылечить, подкормить, чтобы… Чтобы отправить назад, на смерть? Напрашивалось жуткое сравнение: какие-то дикари-язычники тоже холили и лелеяли жертвы, прежде чем зарезать их перед идолом…
«Вы можете идти домой, – сказал вдруг Красовски. – Не волнуйтесь, я засчитаю сегодняшний день как рабочий, на пайке ваш уход не скажется. Идите». Когда я подошел к выходу, он сказал: «Я слышал, что их собирались отправить в Швейцарию. Обменять на какие-то важные для Рейха товары. Торговая сделка. Она почему-то сорвалась в последний момент… Идите, доктор Вайсфельд. Госпожа Бротман действительно вернется к вечеру».
И это было лучшее, что я мог услышать от доктора Красовски в тот момент. Я вышел на улицу, остановился на крыльце. Ноги меня не держали. Я прислонился к двери и закрыл глаза. В памяти всплыл рассказ об Освенциме. Я знал: сказанное Сарновски было чистой правдой. Но верить в это – в массовые удушения евреев – я не мог.
«Нет, – прошептал я. – Это невозможно».
«Кто знает, – сказал кто-то рядом. – Кто знает, что возможно, а что нет…»
Я открыл глаза и увидел раввина Аврум-Гирша Шейнерзона. Он посмотрел на меня и вдруг сказал: «Случилась однажды история. Ученики рабби Менахема-Мендла из Коцка собрались у своего ребе встретить субботу. По традиции, рабби накрылся таллитом, чтобы произнести молитву. Так бывало всегда, но на этот раз он почему-то долго-долго не открывал своего лицо, так что ученики пришли в недоумение, но, правда, боялись потревожить ребе. Наконец, рабби Менахем-Мендл открыл лицо… – р. Аврум-Гирш покачал головою. – Лучше бы он не делал этого. Ибо, знаете ли, реб Вайсфельд, лицо его было искажено гримасой ужаса. Никто не рискнул спросить Коцкого ребе, кто или что столь напугало его. А сам он не рассказывал. Впрочем, реб Вайсфельд, он вообще более не говорил. Он прожил еще долго, но ни разу более не раскрыл уста, до самой смерти. А случилось все 1 сентября 1839 года, ровно за сто лет, минута в минуту, до того, как немцы ворвались в Польшу… Как вы думаете, что открылось внутреннему взору праведника из Коцка в ту злосчастную субботу?»
Луиза действительно вернулась к вечеру. Во всяком случае, утром она вышла на работу. Выглядела она как обычно, но прядь волос, случайно выбившаяся из-под белой шапочки, оказалась седой.
Все это я вспомнил сегодня, войдя в кабинет и поздоровавшись. Ответив на мое приветствие, Луиза склонилась над стопкой картонных карточек с данными о вновь прибывших. Я надел халат – не белый, а скорее, серый от частых стирок, – и подошел к стоявшему в углу умывальнику – оцинкованному ведру с пробитым днищем, закрепленному на стене. Роль носика выполнял гвоздь с широкой латунной головкой. На прибитой к стене полочке лежал прямоугольный кусок серого мыла и щетка с жесткой щетиной.
Вода была обильно хлорирована, так что кожа на руках после мытья мгновенно покрылась белесым налетом, который я тщательно стер подобием салфетки.
– Можно начинать? – спросил я. Сестра кивнула, поднялась со своего места.
– Тут отмечены нетрудоспособные, – сообщила она. – Будете проверять?
Я пожал плечами. Проверка не имела никакого смысла. Сведения о неработоспособных и больных Юденрат получал от немецких врачей, проводивших предварительную селекцию на железнодорожной станции в пяти километрах от Брокенвальда, рядом с Лимбовицами. Мы практически не имели никакого влияния на дальнейшие перетасовки жителей гетто. Единственным изменением, которое вносилось в документы врачами-заключенными, были отметки о смерти, ставившиеся в личные карточки перед сдачей их в соответствующий отдел Юденрата. А смертность была высокой – в начале моего приезда она достигала в среднем четырех-пяти случаев в сутки. Я помню день – через неделю после прибытия в Брокенвальд нашего транспорта, – когда у ворот гетто ожидали проверки сразу пятнадцать закрытых гробов. За эти два года смертность снизилась, но все еще оставалась чересчур высокой – даже по военным меркам.
Г-жа Бротман кивнула и направилась к двери. Я невольно проследил за ней. Ее прекрасную фигуру не испортили ни чудовищная брокенвальдская диета, ни бесформенный халат из ветхой выбеленной мешковины. Есть женщины, чья прелесть не зависит ни от чего. Просто – она есть. Или же ее нет.
Читать дальше