Я останавливаюсь на обочине дороги, доедаю две оставшиеся колбаски и вытираю руки об траву, чтобы они не были жирными. Потом снимаю шляпу, беру бокалы и принимаюсь жонглировать. Это не так легко, как булочками, ведь стаканы тверже, они разной формы и веса, а значит, нужно к этому приноровиться, чтобы не уронить их.
Вокруг меня собралась небольшая толпа, и люди начинают хлопать. Я очень доволен. Давно уже я не испытывал этого радостного ощущения, когда ум и тело действуют сообща. Когда я в последний раз жонглировал перед зрителями? Изредка в первые дни нашего успеха в Венеции? А до того — в ту, последнюю ночь в Риме. О Боже, тогда я чувствовал в себе достаточно жизненных сил: возбуждение, вызванное страхом, пронизывало все мое тело будто хмель. И хотя теперь мне не грозит никакая опасность, я ощущаю похожее волнение: виной тому жара, незнакомое место, мысли о Коряге и неожиданно обретенный смысл жизни.
Все, что от меня требуется, — это не сводить глаз с летающих бокалов.
Оправдываясь, я думаю о том, что, если бы она пришла, как приходила обычно, я увидел бы ее раньше, потому что в глубине души ждал ее.
И случается вот что — я становлюсь самонадеянным и, пожалуй, немного утомляюсь. Зрители столпились уже в пять или шесть рядов. Кто-то кидает монетку мне в шляпу, и я подмигиваю в знак благодарности. Обычно я проделывал такое перед хорошенькими девушками. Движение выходит неловким, и я едва не промахиваюсь, ведь тут проморгать долю секунды — все равно что опоздать на час. Испугавшись, что я все испорчу, я делаю яростный рывок, чтобы подхватить падающий бокал, и чудом успеваю. Зрители веселятся, а я строю рожи, и они решают, что я все это подстроил нарочно. И тогда я делаю вид, будто снова промахиваюсь, подбрасывая бокалы немного наискосок, так что мне приходится шататься, чтобы поймать их. А народу это нравится. Пошатываясь, я приближаюсь к толпе. Люди сторонятся, давая мне пройти, и вот уже я жонглирую на ходу, подбрасывая в воздух крутящееся, переливающееся на солнце стекло, а вокруг меня слышится смех и одобрительные хлопки в ладоши.
И вдруг у меня на пути появляется маленький ребенок. Он уставился на меня вытаращенными глазенками и не двигается, словно прирос к земле. Взмывший вверх бокал оказывается слишком далеко от меня и слишком близко к малышке, и на этот раз я не успеваю поймать его. Он падает наземь и разбивается у ног девочки. Я быстро подхватываю остальные, а потом опускаюсь на корточки рядом с ней, чтобы убедиться, что осколки ее не задели. Но нет, девочка цела и невредима. Похоже, она даже нисколько не испугалась. Она совсем крошечная, а в таком возрасте самостоятельно держаться на ногах — уже достижение, и ножки у нее почти такие же кривые, как у меня. Но примечательна она не своим малым возрастом, а наружностью. У нее бледная, очень бледная кожа, на голове корона из буйных кудряшек, таких светлых, что они кажутся почти белыми, а глаза карие, похожи на две крупные миндалины, и смотрят они на меня очень внимательно, но без малейшего страха. Я улыбаюсь — скорее глазами, чем губами, и медленно протягиваю девочке один из уцелевших бокалов, и она какое-то время рассматривает его, а потом вытягивает ручку и дотрагивается до него. И в тот миг, когда она это делает, из толпы вдруг выбегает женщина и отчаянно зовет малышку по имени. Убежавший ребенок и звук бьющегося стекла — это встревожило бы любую мать. Когда она врывается внутрь людского кольца, где мы стоим, склонившись над бокалом, ребенок поворачивается и глядит на мать.
Я тоже.
Как странно, что глаз способен вобрать столько в одно мгновенье! На самом деле, сложись все иначе, я бы, пожалуй, не узнал ее вовсе. Коса расплетена, волосы высоко подобраны заколками, а вокруг щек вьется несколько непослушных прядей. Ей очень идет такая прическа, потому что держится она иначе: ее тело внезапно избавилось от болезненной сутулости, и она стройна и гибка, как лоза. Она очень хороша собой. Это я запомнил точно — и не забуду до самой смерти. Но сейчас я не успеваю сказать ей об этом, потому что она стремительно бросается к девочке и, схватив ее, крепко прижимает к груди, их головы смыкаются, лиц не видно. А потом она начинает так же ожесточенно протискиваться обратно сквозь толпу. Только малышка отчаянно сопротивляется. Ее оторвали от игры, и она извивается, верещит и вырывается из рук матери, так что женщина вынуждена приподнять лицо, хотя на столь краткий миг, что я сам не до конца уверен в том, что все рассмотрел. Кожа у нее такая же гладкая и белая, как всегда. Но глаза — глаза другие! Если раньше они казались провалами в пустоту, затянутыми молочной пленкой, то теперь они живые и сердитые. Она в тот же миг снова склоняется над ребенком, но уже поздно.
Читать дальше