Когда наступила ночь, он чувствовал себя так, что уже не мог отмахнуться от своих ощущений. Горло от жажды саднило, пустой желудок не переставая урчал, жалуясь на свою горькую судьбу. Сон не приходил — вместо него нахлынул страх, и воображение рисовало картины того, что его ждет, одну мрачнее другой. С ужасающей ясностью Алехандро вспомнил, как поступили с другим человеком, который так же, как он, осквернил могилу. Городские власти, посоветовавшись с отцами Церкви, нашли для него вполне логичное, подходящее случаю наказание: несчастного похоронили живьем, чтобы дать ему время обдумать свое злодеяние при обстоятельствах, сходных с теми, что сопутствовали преступлению.
«Как же мне убедить их, что я не преступник, что мне нужны были только знания, а Папа в своем невежестве не оставил никакого другого способа их добыть? Я не ограбил могилу, я лишь извлек из нее усопшего, и то только на время. Я все вернул бы на место». Час за часом терзал он себя раскаянием, но отнюдь не из-за того, что жалел о содеянном. Он корил себя только за глупость, которая позволила преследователям его поймать. Перебирая в памяти каждую деталь, он искал ошибку и не находил ее. Виною всему оказалось лишь печальное стечение обстоятельств. Чем дальше, тем острее он чувствовал несправедливость и к тому времени, когда первые проблески света просочились в дверную щель, решился бежать.
Однако план рассыпался в прах в то самое мгновение, когда, вскоре после рассвета, дверца распахнулась и ворвался такой невыносимый свет, что Алехандро почти физически ощутил его как удар и шарахнулся в угол, прикрывая глаза рукой. На полу перед дверцей появились миска с водой и кусок черствого хлеба, после чего она мгновенно захлопнулась. Все произошло так быстро, что застигло Алехандро врасплох. На языке у него вертелась тысяча вопросов, а возможность задать их исчезла, едва мелькнув.
— Пощадите! Прошу вас, скажите, где я! Во имя любви Господней дайте свечу…
Ему смертельно хотелось пить, но он понимал, что тюремщик уйдет и тогда кричать будет бесполезно. Он кричал до тех пор, пока оставалась надежда быть услышанным. Потом сел на колени, страдая от унижения, отвергнутый всеми, даже тюремщиком, и принялся за свою скорбную трапезу, вылизав миску так, что не пропала ни единая капля бесценной влаги.
«Еще целый день и целая ночь», — подумал он, готовя себя к худшему. Мысль о том, что придется провести здесь, в темноте, в одиночестве и безмолвии еще один день, приводила его в отчаяние. Он знал, что если потеряет над собой контроль, то тогда первым сдастся не тело, а рассудок, который, жаждая света и звука, начнет их выдумывать. В таком случае лучше смерть, чем безумие. Самым безжалостным унижением показалось ему то, что и покончить с собой в этой черной норе было нечем.
* * *
Посредине огромного зала возле дубового стола с узорной резьбой друг против друга стояли два человека. В зале, украшенном коврами и гобеленами, царила полная тишина.
Епископ жестом пригласил гостя сесть. Старый еврей поклонился в знак благодарности и, аккуратно поддерживая складки своего одеяния, опустился на стул. Спина у него была сгорблена, и не только под бременем лет, проведенных над бухгалтерскими книгами, но — как подумал епископ — видимо, от каких-то еще тягот. Движения у старика были неуверенные, голос подрагивал. Внешне он был совсем не похож на того Авраама Санчеса, какого епископ представлял себе после долгих лет переписки.
Монсеньор Иоанн, нынешний епископ, был возведен в сан и прибыл в Арагон по распоряжению его святейшества Папы Иоанна XXII, в тот же год, когда Авраам Санчес по приказу отца вошел в семейное дело и занялся ростовщичеством. С тех пор Авраам всегда помнил, какое пережил разочарование, узнав, что ему никогда не позволят стать тем, кем он хотел. «Пусть твои братья работают руками, — сказал ему отец, введя в комнату, где хранились приходно-расходные книги. — Ты в жизни не будешь держать ничего тяжелее пера». Знал он и то, что, именно помня свои обиды, внял уговорам сына и позволил ему заняться медициной, к которой сам относился с сомнением. Теперь-то он понимал причину отцовской жестокости и жалел, что не смог удержать сына дома.
С тех пор прошло много лет, за которые еврей не раз помог церкви решить денежные дела, и переписка их с епископом насчитывала больше трех сотен писем. Отношения их были выгодны для обоих. Авраам со своей стороны дал возможность почтенному прелату в любой момент получать почти любую наличность для дорогих обрядов, ни разу не высказав своих мыслей о том, что Богу должно быть все равно, в каком доме и в какой одежде ему служат. Он довольствовался процентами, держал свой цинизм при себе, а с течением лет проникся уважением к Иоанну.
Читать дальше