— Эсфирь тоже там? — спрашиваю я.
— Нет, она сидит с Фаридом в комнате твоей мамы.
— А Авибонья?
— Да, она помогает делать уборку, льнет к Синфе. — Реза жует кончики волос и вздыхает. — Я собираюсь удочерить ее, знаешь. Не могу бросить ее на произвол судьбы. Граса, ее мать, была вдовой, и она — единственный ребенок.
— Она еврейка?
Глаза Резы вспыхивают.
— Четырехлетняя девочка? Да кто ты такой, Берекия Зарко, чтобы спрашивать такое о сироте? Ты что, думаешь, дети рождаются, зная иврит, или как? Да какая вообще разница…
— Реза, ты не поняла меня. Мне все равно. Я просто мог создать проблемы.
— Я вся кругом в проблемах. — Она снова вздыхает, гладит меня по руке, как бы извиняясь. — Ее отец был новым христианином, Граса — старой христианкой.
— Безопаснее будет не говорить об этом моей маме… пока, во всяком случае.
Реза кивает, и я целую ее в щеку. Осторожно открыв дверь в мамину комнату, я вижу, что Фарид лежит на боку под двумя толстыми одеялами. Его трясет. Тетя Эсфирь сидит на стуле в ногах кровати, все так же глядя в никуда, сложив руки на коленях. Я целую ее в холодный лоб.
Смятая окровавленная простыня сдернута с постели, теперь она комом валяется у стены.
Фарид открывает глаза, но не улыбается, вообще не узнает меня. Я приношу шерстяное одеяло со своей постели и накрываю его еще и им, встаю рядом на колени, тянусь, чтобы взять его за руку. Он отмахивается от меня.
— Это может быть чума, — показывает он.
— Ты двигаешься увереннее, — лгу я.
Мы сцепляем пальцы, и его глаза снова закрываются. Я сижу, рисуя контуры карты Португалии, Греции и Турции подобно изображениям на шахматной доске, где моя семья и я сам — всего лишь пешки.
Когда озноб Фарида отступает и он погружается в сон, я некоторое время глажу его по волосам. Подхватив из угла грязную простыню и намотав ее на руку, я выхожу на цыпочках и тихонько пробираюсь в свою комнату, чтобы скрыть следы его недержания от мамы, опасаясь, что она заявит, будто его семья бросила его из-за усиливающейся болезни. Реза вздрагивает, увидев меня, но ее взгляд выражает понимание. За кустом олеандра со стороны сарая я прячу простыню. Позже я скажу Бритеш, где она, и предупрежу, чтобы она была осторожна при стирке и береглась впитавшихся в простыню вредных субстанций.
Поскольку уксуса нет, я мою руки черным мылом и водой, иду в подвал и пишу список подозреваемых — начиная с оставшихся молотильщиков — микрографическими буквами в форме имени дяди:
Отец Карлос.
Диего Гонкальвиш.
Рабби Коса.
Мигель Рибейру.
С последним взмахом пера я думаю: «Девушка, которую мы похоронили, подобно флюгеру укажет мне нужное имя».
Я беру ее портрет, кладу в сумку молоток и обхожу все пекарни Альфамы и соседей Грасы, чувствуя, что она — ключ к разгадке. И если мне удастся выяснить, кто она, я узнаю также и имя того, кто разрушил мое будущее.
Теперь, когда все успокоилось, я вижу, что Лиссабон превратился в город пристально смотрящих глаз христиан, мусора и навоза, разломанного дерева и окровавленного камня. Ни один из полудюжины пекарей или их помощников, кого я расспрашиваю, не знаком с девушкой. Я сворачиваю у собора и направляюсь в Маленький Иерусалим. Лавки закрыты, по улицам разбросан мусор. Женщины отмывают кровь от ступеней своих домов. Сгоревшая кровать тлеет в середине Синагогальной площади, словно дожидаясь хозяев. Пекарня Симона Коля возле Речного дворца заколочена. Я огибаю ее, прохожу мимо груды гнилой капусты и лука, доставшегося вместо игрушек бездомным котам, у одного из которых гениталии, обросшие шерстью, распухли до размера небольшого лимона. Я стучу в дверь господина Коля, и он выглядывает из окна. Его небритое лицо и запавшие глаза свидетельствуют о болезни, поразившей нас всех.
— Педро Зарко? — спрашивает он.
Я киваю, и он указывает на двор. Я жду у ворот. Впустив меня, он обнимает меня и целует. Его грудь тяжело вздымается подобно кузнечным мехам, словно он сдерживает рыдания.
На нем траурное одеяние из грубого льна.
— Кири? — шепотом спрашиваю я, называя имя его единственного сына с тем же священным трепетом, с которым произнес бы тайное имя Бога.
— Да, — отвечает он. Мы беремся за руки. — Как твоя семья? — спрашивает он.
— Дядя Авраам мертв.
Симон задыхается:
— Как он мог…
Он умолкает, поскольку оба мы знаем, что в этом мире даже гаона , гения, человека, могущего творить чудеса, можно убить простым клинком.
Читать дальше