В Иркутск Дзержинский и Сладкопевцев приехали ночью. Вокзал был забит народом: сотни крестьянок с детьми на руках сидели вдоль стен, на кафельном полу; мужики спали, подложив под себя армянки. Среди тесного, грязного, плачущего, храпящего, стенающего людского множества неторопливо прохаживались городовые: Россия переселялась от голодных неурожаев на восточные земли.
— Ужас какой, — сказал Сладкопевцев. — И в то же время я поймал себя на страшной мысли: я рад этому, Феликс.
— Как можно радоваться чужому горю?
— Это резерв. Чем больше горя эти несчастные примут, тем скорее они откликнутся на акты нашей борьбы.
— «Чем хуже, тем лучше»? Это же от иезуитов…
— Хочешь делать революцию в белых перчатках? Боишься вида страданий? Крови?
— Не надо подсчитывать, кто из нас больше повидал страданий и крови. Это не по-мужски. А революцию надо делать без перчаток — акушерки принимают младенца чистыми руками: жизнь чувствует жизнь.
Они вышли на привокзальную площадь. Извозчик стоял под фонарем, на другой стороне проезда. Городовой, что прохаживался у дверей вокзала, несколько раз мазанул похмельным взглядом двух бритоголовых, в черном.
Сладкопевцев кашлянул: один паспорт на двоих — второй надо еще получить у товарища, здесь, в Иркутске.
— Эй! — крикнул Дзержинский и почувствовал, как вздрогнул от неожиданности Сладкопевцев. — Городовой! Ну-ка кликни того дурака, быстро! Спит на козлах, сукин сын!
Городовой, повинуясь холодному барскому голосу, подхватил шашку и затрусил к извозчику.
— Достань пятиалтын, — тихо сказал Дзержинский. — Дай лениво.
— Последний.
— У товарища получим на дорогу.
— А извозчик? Ему что?
— Скажем, чтоб ждал, — вынесем.
… Крабовский жил во флигеле. Дзержинский постучал костяшками пальцев в окно. Никто не ответил.
— Ты убежден, что он ждет? — спросил Сладкопевцев.
— Да, — ответил Дзержинский и постучал еще раз. В глубине комнаты вспыхнула спичка. Потухла. Вспыхнула еще одна, потом свет стал устойчивым, постоянным — зажгли лампу.
— Кто? — спросил Крабовский сипло.
— Это я.
— Кто?!
— «Переплетчик».
Щеколда грохочуще упала на пол, лязгнул замок, дверь отворилась, и на Дзержинского пахнуло сивушным перегаром, перестоявшейся квашеной капустой и пылью.
— Входи, — сказал Крабовский. — Ты не один?
— Во-первых, здравствуй, — сказал Дзержинский, — я ж тебя два года не видал…
— А что «во-вторых»? — Крабовский обернулся и, потерев грязными пальцами волосатую грудь, поставил лампу на засаленный кухонный стол.
— Выпить хотите с дороги?
Не дожидаясь ответа, он достал с полки бутыль, вытащил из-под скамьи кастрюлю с вареным картофелем и поставил три стакана.
— Спать придется на полу, — сказал он. — Одеял нет. Дзержинский присел на край скамейки, кивнул Сладкопевцеву, чтобы тот устраивался.
— Нас ждет извозчик, — сказал Дзержинский. — Тебе прислали для меня денег?
— Я взял из них пятнадцать рублей. Не взыщи. Я ждал тебя неделю назад. Вот, — он ткнул пальцем в бутыль, — это последний рубль из тех пятнадцати, которые я взял.
— А паспорт?
— Паспорт? С паспортом хуже. Я продал новый паспорт, Переплетчик. Нет, нет, верному человеку, не думай. За тридцать сребреников, — Крабовский усмехнулся странно и разлил водку по стаканам.
— Сколько у тебя осталось? — спросил Дзержинский.
— На дорогу должно хватить…
— Что случилось, Казимеж?
Крабовский ударил гранью своего стакана по стаканам Дзержинского и Сладкопевцева и опрокинул водку в широко открытый, алчущий рот. Шумно задышал, вытер губы рукавом рваного халата, ушел в комнату и вернулся оттуда с конвертом в руке.
— Не обессудь, Переплетчик. Здесь — все, что осталось.
Не скрыв брезгливости на лице, Дзержинский отодвинул стакан с сивухой, открыл конверт, достал ассигнации, протянул синенькую Сладкопевцеву, хотел было попросить, чтобы тот отдал извозчику, но потом передумал, сказав:
— Мы сейчас уйдем. Что произошло, Казимеж?
— Что произошло? — переспросил Крабовский, наливая себе водку. — Ничего странного, а тем более страшного. Я устал — вот и все. Мне надоело. Я не верю больше. Я написал прошение о помиловании. Достаточно?
— Вполне.
— И тебе тоже надоест. Ты тоже устанешь ждать годы. Мне пятьдесят, и я четвертый раз в ссылке. Я посмотрю, как ты будешь чувствовать себя в пятьдесят, когда жизнь прошла, ничего нет, а ты окружен пьяным сбродом, и тьма обступает тебя, тьма! А жизнь не повторишь! Я не знал ни любви, ни отцовства, ни ласки. Эк какой смелый в двадцать пять лет! Доживи до сорока — хотя бы! Я посмотрю, каков ты будешь в сорок. Я в церковь хожу — понял?! Там тепло! Там не страшно! Революция… Ты ее видел в глаза? Мы живем иллюзией! Столетия должны пройти, прежде чем революция станет возможной. Здесь, здесь, в этой глухой тмутаракани! Все пьют: фабричный — в открытую, купец — с шиком, губернатор — втемную. Все пьют, как один. Ни во что не верят: день прошел — и ладно. Я устал быть стеклянным, Переплетчик, я устал, понимаешь? А там? В Женеве? Спорят, болтают, теорию изобретают. Здесь бы пожили…
Читать дальше