Он думает, как сообщить Рейчел новость. В последние несколько месяцев она немного повеселела, за ужином с юмором рассказывает про свой день. Марти гадает, пройдет ли когда-нибудь тоска бездетности или всегда будет на периферии сознания, словно поблескивающий на солнце нож. Впрочем, атмосфера в доме точно переменилась. Они даже несколько раз занимались любовью и говорили потом не о прошлом, а о будущем. Что-то дурное ушло, и Марти это чувствует, будто некая сила, которую он считал безразличной, оказалась способна на благо и влечет его вверх. На встречах с клиентами он говорит уверенней, тверже отстаивает интересы фирмы. Порой произносит что-нибудь умное, совершенно не помня, чтобы обдумывал это заранее. Неожиданные подарки. Свободные места для парковки, пустые телефонные будки в ресторанах. Марти видит в них добрые знамения, и они словно обостряют его чувства, учат обращать внимание на собственную везучесть. На ходу он ощущает мелкие особенности улицы, жаркий воздух на ладонях и шее, легкую тяжесть булавки для галстука на груди, синкопированный джаз из радиол в проезжающих машинах. Он ловит обрывки разговора двух пешеходов и понимает, что один из них терзается мучительным чувством вины. Целых полчаса на душе у Марти легко и он испытывает любовь ко всему, что видит вокруг.
Вместо того чтобы войти в подъезд, он переходит улицу и поднимается по ступеням Метрополитен-музея. В начале юридической карьеры он после дедлайна иногда брал такси и убивал время перерыва в музее. Можно было поесть дома с Рейчел, но он предпочитал гулять среди произведений искусства. Отец рассказывал, как молодым банкиром в Амстердаме съедал свой бутерброд в средневековом дворе, замурованном современными зданиями. Важно побыть наедине со своими мыслями, как бы говорил он, сесть где-нибудь на скамейку, и пусть мир часок грохочет вокруг без тебя. Марти не был в Метрополитен-музее уже несколько лет, хотя они с Рейчел живут через улицу и все это время состояли в обществе друзей музея и жертвовали деньги. Если Марти не путает, он помог в приобретении золотой пластины железного века – сцены с крылатыми созданиями и условными деревьями.
Он показывает служительнице членскую карточку и входит в большой зал. Под арками и сводами туристы смотрят в карты и путеводители; семейство, говорящее с техасским акцентом, не может выбрать, куда идти – к средневековым доспехам или к доколумбову золоту. Марти обычно быстро проходил через пестроту первого этажа, поднимался на второй и тихонько садился перед Рембрандтом или Вермеером, чувствуя себя виноватым, будто перешел прямиком к посткоитальной сигарете. По большей части он вообще не думал о самих картинах, просто смотрел на них и позволял мыслям течь свободно по неведомым ассоциациям: от хитрой задачки в новой патентной заявке к отблеску детских воспоминаний: они с дедушкой и бабушкой едят соленую треску на берегу в Схевенингене, Северное море холодит босые ступни… Мысли набегали, теснились, потом постепенно отпадали, и оставалось только чувство. Если сидеть достаточно долго, он в конце концов улавливал ностальгию, горечь утраты или восторг, исходящие от конкретной картины. Рембрандт, что бы тот ни изображал, всегда вызывал ощущение зимнего отчаяния, одиночества синих сумерек. Потом Марти плелся в офис подавленный и до конца дня не мог сосредоточиться на работе. Отчасти поэтому он перестал ходить в музей.
Сегодня он поднимается по высокой прохладной лестнице и забредает в маленькую галерею постимпрессионистов. Его никогда особо не трогали Гоген и Ван Гог, но что-то в погоде разбудило у него желание смотреть на индиго тихоокеанского острова и смуглые женские груди. Он садится перед «Двумя таитянками», кладет пиджак и шляпу на кожаный диванчик рядом с собой. Картина кажется такой современной, что трудно поверить – она старше нынешнего кинематографа, автомобилей, кондиционеров, неоновых вывесок. Две девушки смотрят на зрителя, за ними ореол озаренной солнцем листвы. Та, что держит блюдо с цветами манго, обнажена по пояс, у второй одна грудь выглядывает из простого одеяния – куска светлой ткани. Они смотрят на зрителя и в то же время мимо него, словно их вниманием завладел ребенок или зверек за пределами рамы. Взгляд чувственный и вместе с тем смутно обвиняющий. Они напоминают Марти некоторых обнаженных Мане, Олимпию на ложе, глядящую из другого столетия, – одна рука прикрывает лоно, создавая границу, за которую зрителю доступа нет. Тени у Гогена лиловые, почти ночные в своей насыщенности. Марти слышит шаги по деревянному полу и понимает, как долго просидел, уставившись на три голые груди.
Читать дальше