– Вам бы соснуть, Федор Михайлович, – неуверенно произнесла Желнина. – Слабость у вас. Да и мне бы не мешало поспать. Вон, уже светает, а мне рано вставать.
Сказав это, она все же сама не спешила уходить. А он ее не торопил. Так они и застыли в своих позах, пока не услышали, как зашевелилась на своем сундуке одна из девочек. К тому же и Достоевского вдруг охватил приступ кашля. Он уткнулся в подушки, Желнина поднялась, но Достоевский свободной рукой попросил ее не уходить.
– Не беспокойтесь, бога ради, это не чахотка, это эмфизема легких, – откашлявшись, произнес он. – А она не заразная.
– Кумыс вам нужно попить, от всяких болячек вылечит.
Достоевский знал свой диагноз и понимал, что вскоре умрет – если не от припадка падучей, то от необратимых изменений в легких. Впрочем, это знание не мешало ему до последних дней оставаться заядлым курильщиком. При этом, как и множество курильщиков в России той эпохи, курил папиросы «Жукова». Но часто и это ему было не по карману, и он тогда примешивал самую простую махорку. Он сам набивал папиросы и только в последние полгода частично перешел на сигары – в рассуждении, что они вызывают не столь сильный кашель. Он умер в результате разрыва легочной артерии – как следствия эмфиземы: означенное в свидетельстве о смерти было зафиксировано: «от болезни легочного кровотечения».
Желнина на следующий день принесла в дом крынку кумыса, купленную на базаре у приезжих киргизов. Дочки было обрадовались, но она остудила их порыв:
– Федор Михайлович болеет. Кумыс для него.
Девочки, понурившись, отошли, но Достоевский, услышавший это, вышел из своей комнаты.
– Что же вы делаете, Клавдия Георгиевна? Меня, здорового мужика, к тому же чужого вам, молоком хотите поить, а малым деткам отказываете. Я тогда тоже не буду пить.
Девочки исподлобья глянули сначала на писателя, затем на мать. Та вздохнула, взяла три кружки и каждому налила поровну.
– Пейте, горюшки мои.
Кумыс и в самом деле принес облегчение. Кашель почти прекратился, Достоевский с еще большим рвением брался за перо. Писал больше по ночам, когда установившаяся в степном поселке жара спадала и становилось легче дышать. Однажды Желнина не выдержала, вошла к постояльцу, скрестила руки на груди и облокотилась спиной о печку.
– Загоните вы себя, Федор Михайлович, не жалеете.
– А у меня времени не так много осталось, чтобы жалеть себя, Клавдия Георгиевна. А хочется успеть рассказать миру как можно больше.
– Вам бы на воздухе побольше ночью, а не в полутемной хате.
И вдруг Достоевский отложил перо, повернул голову к хозяйке и улыбнулся.
– Ежели только с вами прогуляться, Клавдия Георгиевна.
Желнина сначала смутилась, а затем согласно кивнула:
– Так уж и пойдемте!
Они вышли из дома. Черное, ночное небо без единого облачка, и только звезды да неполная луна серебрились на всю степь, заливая удивительным светом ее бескрайние просторы. То с одной стороны, то с другой заливались оркестры цикад и сверчков, будто соревнуясь, кто из них громче да ловчее играет. Сухой, даже в эти ночные часы теплый ветер дул в сторону Иртыша. И Достоевский с Желниной, словно подгоняемые этим ветром, двинулись к берегу реки.
– Простите, ежели задам неудобный для вас вопрос, – робко спросила женщина.
– Чего уж, спрашивайте. Мне в тюрьме и в каторге столько неудобных вопросов задавали, а еще ранее на следствии, что я уж путаюсь: кои из вопросов для меня удобны, а кои нет.
– Так я вот как раз про каторгу-то и хотела вас спросить, Федор Михайлович. Не страшно было вам, дворянину, оказаться среди преступников?
Достоевский некоторое время шел вперед, затем, не глядя на спутницу, сказал:
– Знаете, находясь в каторге, я, к удивлению своему, иногда встречал в людях, покрытых отвратительной корой преступлений, черты самого утонченного развития душевного. Думаешь, что это зверь рядом с тобою, а не человек, и вдруг приходит случайно минута, в которую душа его невольным порывом открывается наружу, и вы видите в ней такое богатство, чувство, сердце, такое яркое понимание и собственного, и чужого страдания, что у вас как бы глаза открываются, и в первую минуту даже не верится тому, что вы сами увидели и услышали. Все это у меня складывается на бумаге. Надеюсь, когда-нибудь опубликуют.
– А что вы сейчас пишете? – спросила Желнина, зябко кутаясь в кофту. Дневная жара сменилась ночной прохладой.
– Я много чего пишу. Что-то у меня уже готово, что-то написано начерно, а кое-что лишь в голове зреет, как вот эти самые записки, о коих я вам только что поведал… Красиво здесь, – вдруг переменил он тему. – Вроде бы и степь, а есть в ней что-то замечательное. Она расстилается непрерывной живой скатертью тысячи на полторы верст.
Читать дальше