На третий день лихорадки Сара просит дать ей ручное зеркальце и гребень. Она сидит в постели и расчесывает свои длинные темные волосы, держа пряди в пальцах. Лицо в овальной раме принадлежит какой-то незнакомке. Пылающие щеки, обветренные губы, запавшие глаза. Она с отвращением возвращает зеркало Томасу и спрашивает:
– Ты помнишь, как проклеивать и грунтовать холст?
Голос вернулся, но по-прежнему тихий и сиплый. Доктор говорит, что-то с горлом.
Томас смотрит на нее нетерпеливо, скрестив руки на груди:
– Еще бы не помнить! Этим я тебя и пленил.
Сара руками показывает размер полотна, просит загрунтовать его в теплый землистый тон.
– Ты точно уже в силах писать? – спрашивает Томас. – Доктор запретил тебе утомляться.
Сара оседает на подушку и закрывает глаза.
– Я буду писать в кровати, просто чтобы ты не волновался.
Вечером она видит у кровати готовый холст размером фут на фут, натянутый на подрамник из штакетин. Грунт чуть темнее, чем ей хотелось, – больше в рыжий, чем в бежевый, но нанесен ровно и гладко. Рядом на столике растертые пигменты для ее палитры – свинцовые белила, смальта, желтая охра, немного азурита. Сара не знает, сколько она спала. Томас снова здесь, принес бульон на подносе.
– Что ты будешь писать? – спрашивает он.
Сара пожимает плечами и смотрит в окно. Голые вязы чернеют в вечерних сумерках.
– Ничего, на чем лежит снег или лед.
Томас улыбается, гладит ее плечо, уходит поесть и заняться работой.
Сара понимает, что это будет последняя ее картина. Сознание, как важно выбрать правильный сюжет, на миг лишает ее сил. Прежде чем нанести первую линию мелом, прежде чем подмалевок наметит формы и пропорции, она должна погоревать о том, чего никогда не напишет. Зябликов под застрехой сарая, читающего в беседке Корнелиса, Томаса, склоненного над розами в саду, яблони в цвету, грецкие орехи рядом с устрицами, Катрейн в расцвете ее краткой жизни, Барента, спящего под сиренью, цыган на ярмарке, полуночных гуляк в кабаке… Каждая картина – изображение и ложь. Мы переставляем людей и вещи, усиливаем свет, создаем сумерки, хотя на самом деле сияет полуденное солнце.
Затем она приступает к работе, отгоняя сожаления тонкими линиями светлого мела. Рука дрожит, так что сперва Сара упражняется на оборотной стороне холста. Она выбирает позу и ракурс и лишь потом переворачивает холст. До конца дня она пишет линии и отдельные поверхности, заново тренируя руку и глаз. Временами накатывает изнеможение, тогда Сара кладет холст себе на грудь, давая просохнуть слою. Ей хочется написать что-то, за что она никогда не бралась, что-то истинное. В ее лихорадочных снах рыбина с глазами-черничинами плывет над илом, коньки Томаса скребут по льду над головой, в ледяное окно светит бледная луна. Кожа горит от воспоминаний. Иногда Сару будит собственный стон. Она открывает глаза и видит себя в надежном каменном доме, среди прямых углов. Пишет еще час, потом долго смотрит в окно. В один из дней, ближе к вечеру, Томас подъезжает на лошади к окну и улыбается Саре над головой кобылы с белым пятном на лбу. Оно называется «звездочка», это пятно, вспоминает Сара. Ей хочется помнить имена. Помнить, как Томас глядел на нее из сумерек.
Элли поднимается на чердак, неся с собой фонарик и перчатки. Запах сырости на узкой лестнице как будто живой. От воспоминаний о Бруклине перехватывает горло. Она боится худшего – что, даже если здесь сохранились десятки картин, спрятанных от фашистов, как уверяет вдова, они безнадежно испорчены. На полу валяются газеты и сухие трупики насекомых, на стенах – пятна плесени. Коробки с книгами и одеждой, ящик с деревянными игрушками. Нет, сюда очень давно не заходили. Элли идет к триптиху выходящих на север окон – стекло покрыто жирной пленкой грязи. Судя по всему, тут гнездятся голуби, потому что пол усеян пометом. В одной из стен – чулан с деревянной дверцей. Элли открывает ее и светит фонариком внутрь, но видит лишь голые провода и паутину. Она возвращается в коридор, открывает другую дверь. За дверью комнатенка, заставленная сундуками и продавленными чемоданами. Элли начинает открывать их один за другим. Пожелтевшие черно-белые снимки 1920-х годов, фотографии семьи на отдыхе, открытки из заграничных отелей. Дети счастливо улыбаются рядом со статуями в парке или бегают по северным пляжам. В жестяном чемодане, завернутые в саржевое покрывало, обнаруживаются восемь холстов – каждый свернут и перевязан лентой, по краям виден ряд крохотных дырочек от гвоздей, которыми они крепились к подрамнику. Элли надевает перчатки и разворачивает одеяло. Раскатывает каждый холст и находит, чем придавить углы. Очень скоро перед ней уже разложены фламандские, голландские, английские полотна, частью девятнадцатого века, но частью и семнадцатого. Одна картина кажется ей знакомой – что-то в мазках, в свете. Молодая женщина сидит перед мольбертом, но повернута к зрителю. Лицо открытое, свежее, темные волосы убраны под чепец, подбородок упирается в широкий диск кружевного воротника. Несмотря на свободные мазки и естественность позы – локоть лежит на спинке стула, в руке кисть, словно перо, – одета она парадно. Художница никогда не села бы за мольберт в алом бархатном платье с праздничным воротником. Она приоделась для какого-то торжественного случая. Рядом на мольберте неоконченное полотно – молодой человек на лошади за окном в свинцовом переплете заглядывает в комнату, волосы в косом северном свете – словно ореол. Он как будто плывет в воздухе, проецируется с полотна в мастерскую художницы. Она, художница, все еще молода, несмотря на дату 1649 в нижнем левом углу. Ей снова двадцать, все только начинается, она обернулась к нам, когда мы входим в дверь, губы приоткрыты, как будто она вот-вот заговорит.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу