Письмо спрятал — не оставлять же вещественную улику… Поймал ненавидящий взгляд Гали, да только попусту, зря стараешься: меня мимикой не возьмешь. На сцене ничего не вышло, так теперь свой вшивый дар на мне пробуешь? Или ты решила со мной расправиться, как с Леной? Кишка тонка, детка. Так вот, Никита знал, что Лена беременна, и ни за что не решился б ее убить, несмотря на весь свой цинизм. Вот число подозреваемых и сузилось — до одного человека.
А Лена какая была, такая и осталась, что б ты Саше на нее ни накудахтала, а потом мне; как бы ни засасывали ее семейные склоки; как бы ни совращал Никита — чиста осталась, даже отдавшись ему. Не от мира сего, вот грязь и не пристала! И это письмо — ее реабилитация: от злостных наветов, от скверны адюльтера, от бытовой шелухи.
Глянул на Сашу на прощание. Он весь трясся от внутренних рыданий, а глаза — красные, воспаленные, сухие. Так и хотелось крикнуть: «Дай волю слезам своим!» — но я знал, что весь его слезный резервуар исчерпан за эти дни, слезные протоки высохли, плакать нечем. Как точно она написала: «бесслезное отчаяние». Вот он и плакал без слез. Кого любил больше всех из моих сараевских дружков, так это Сашу. Странно: взрослый человек, а наивен, как ребенок. Галя так к нему и относится, а Лену, наоборот, эта его инфантильность раздражала, бесила — вот и скандалы. А в последнее время сказывалась, наверное, еще и беременность. Почему так ничего и не сказала Саше? Не успела? Не решилась? Что ей помешало? А Гале сказала? Та могла узнать и от Никиты. Может, потому и задушила, что знала? Нет лучшего семейного цемента, чем ребеночек, — хоть и понаслышке, да знаю. X… бы ей тогда расколоть их союз!
Из них только мы с Сашей — однолюбы, тогда как Никита не любил никого, даже себя, а Галя кидалась из-под одного мужика под другого, пока не сосредоточилась на Саше, а ликвидировав соперницу, убрала последнее препятствие на пути к нему. А мы с ним как братья. И стало мне вдруг ужасно жаль его, рыдающего сухими слезами отчаяния. Захотелось обнять, взять на руки, как ребенка, прижать к себе. Только не моя это роль, да и есть уже исполнительница — вот как она жадно, будто василиск, глядит на своего дитятю.
Достал из кармана письмо и вручил ему, сам поражаясь своему великодушию — как-никак улика. А, хрен с ней!
Встал и пошел к двери. Пора рвать когти. Мотать отсюда — из этой квартиры, с Васильевского острова, из Питера, из России. А распиской о невыезде пусть Борис Павлович подотрется — делов у меня здесь больше никаких, да и небезопасно. Кольцо вокруг меня смыкается, чужой среди своих, ни старых друзей, ни новых примечательностей. День без вранья превратился в день сплошного вранья — одна только покойница сказала правду. Жаль не ее, а то, что ее нет, — жена из нее, может, и никакая, но собеседник — лучше не было. А письма, Господи, какие письма! Два до сих пор храню в шкатулке своей памяти.
Пора, мой друг, пора! Не бродить же мне, как в юности, в одиночестве по этому умышленному городу и томиться у разведенного моста, тоскуя по моей эрмитажной красавице, которой и след простыл — ищи в поле ветра! Вот именно: похищение из сераля. Помимо того что небезопасно, я обречен здесь на тавтологию, которая суть прижизненная смерть.
— Привет, — сказал я бывшим своим дружкам и открыл дверь.
На пороге стоял Борис Павлович.
10. Я СЛОВО ПОЗАБЫЛ, ЧТО Я ХОТЕЛ СКАЗАТЬ
Пожалуй, меньше был поражен, когда увидел его в Пулково. Эффектно выбирает время для своих антре! Или он давно уже под дверью дежурил и подслушивал? Вечно возникает на моем пути, заслоняя горизонт. А сюда чего приперся? Глянул на Галю — как была куруха, так и осталась!
— Все, я вижу, в сборе, — сказал незваный гость, хотя скорее всего и званый. В любом случае — предупрежденный. Один только Саша не понимал, что к чему, а потому не удивился Борису Павловичу и покорно спросил:
— За мной?
— И чего некоторым по ночам не спится? — сказал я, глянув на часы. Как раз в это время мы ввалились три дня назад к Саше ввиду его неудачной попытки расстаться с жизнью. Как давно это было! Вот ведь — заглянула костлявая за одним, а увела другого.
Галя поставила еще один прибор и придвинула Борису Павловичу бутылку.
— За упокой его души, — предложил он.
Как мы сами не догадались? Или Саша с Галей уже вздрогнули по этому поводу без меня? Чужой среди своих.
Помолчали, как и положено, и даже сверх положенного. Да и о чем еще столько говорено-переговорено! Говорить молча — вот предельная откровенность, на которую ни один из нас так и не решился сегодня. Слово Борису Павловичу, единственному из нас, кто не умеет молчать, а потому и не остается у него ничего за душой, когда он весь выкладывается. Посмотрим, с чем он сегодня.
Читать дальше