Но он попросту не ответил на мое первое письмо. Прежде чем я стану обращаться к нему во второй раз, хотел бы спросить Вашего совета, как мне следует поступить, ибо я не видел его с той поры, как он исчез. Может быть, в характере его произошли какие-то перемены, которых я не знаю, но которые известны Вам? Может, Вы подскажете, как лучше обращаться к нему, какие струны в его сердце надо задеть?
Мне, как и Вам, известна его испепеляющая любовь к Маргарет. Быть может, стоит апеллировать к этой его любви? Быть может, стоит просить его употребить все усилия, чтобы продолжить борьбу и доказать свою невиновность – именно во имя крошки?
Я готов внести деньги и пригласить еще одного адвоката, только б помочь этому прекрасному человеку выпутаться из той страшной паутины, в которую он попал.
С нетерпением жду Вашего ответа, многоуважаемая миссис Роч, Ваш искренне Ли Холл".
"Дорогой Ли!
Я с большим трудом, а говоря откровенно, неохотой, сел за это письмо.
Пойми меня правильно.
Прежде всего в жизни я ценю достоинство. Именно поэтому я считаю, что суетиться, обивать пороги, что-то доказывать, – недостойно. Это унижает человека. В конце концов, не закон создал людей, а люди закон, вот пусть он им и служит.
Разум не может не быть заинтересован в том, чтобы честные были защищены, а нечестные наказаны. Суд не может не желать – во имя человечества же, – чтобы умные и талантливые (а я, прости, в глубине души таким себя все-таки считаю) работали на благо прогресса, а не сидели на каторге. Если же означенного Суда не существует, а суд земной составлен из людей малокомпетентных, отягощенных личными заботами, трагедиями, радостями, драмами, то пусть все идет как идет. Нельзя терять достоинство. Это непростительно.
Во многих европейских странах существует некий детский шовинизм: во всем, что у них происходит гадостного, они винят всех, кого угодно, – происки внешних врагов, интриги врагов тайных, погодные условия, небесные катаклизмы, – но только не самих себя, не собственную нерасторопность, ошибку, недосмотр. Меня это коробит. Я не хочу оказаться зараженным этой болезнью, которая практически неизлечима, ибо она ищет дьявола не в себе самом, но в окружающих. А ведь случилось так, что я виноват кругом, Ли. Если бы я был подготовлен к моей работе в Банке, если бы я изучил закон, карающий нарушение норм работы, если бы я лучше знал людей (то есть, продолжая им верить – без этого нет жизни, – тем не менее требовал бы гарантий), если бы люди, с которыми меня сводила жизнь, так же исповедовали достоинство и честность, как это норовлю делать я, тогда не произошло бы ужасной трагедии, но третий звонок уже прозвенел, поезд отходит, опустить перед ним шлагбаум нет возможности.
Пойми, чем больше я сейчас стану приводить доводов в свою защиту, тем более жалким я буду выглядеть в глазах всех тех, кто меня знает. Тот человек (а может быть, люди), который мог бы поставить все с головы на ноги, этого не сделал. Почему? Бог ему (им) судья. Если бы он сказал всю правду, меня бы оправдали. И это бы никак не затронуло его честь. «Он сделал важное признание» – так бы сказали о нем. А обо мне, если я стану рассказывать правду, презрительно заметят: «Помимо всего прочего, он еще оговаривает честных людей!» Тем более что виновного в моей трагедии уже нет в живых. Вообще я все больше и больше убеждаюсь в том, что те люди, которые причиняли мне зло (вольно или невольно), платились за это дорогой ценою. Нет, это не ощущение исключительности говорит во мне, не мессианство какое-то, ты знаешь, я не отношусь к числу самовлюбленных нарциссов, просто сама жизнь подвела меня к этому. Помнишь, как Боб «Лошадиные зубы» донимал меня и подсовывал мне незаряженные патроны, когда мы шли в секреты на границу, и сыпал песок под седло, чтобы погубить моего коня? И что же? Не я погиб в перестрелке, а он, потому что в суматохе ночного нападения бандитов он схватил мои патроны, а не свои… В Новом Орлеане сосед по ночлежке клал в воду мое лезвие, чтобы я не мог побриться утром, перед тем как уйти в поиски поденной работы, а потом сесть в парк, за очередной рассказ (я не могу работать, если небрит); он нарочно опрокидывал мою миску с кашей, которую давали бесплатно, а это было пищей на весь день, – согласись, дело отнюдь не маловажное. Так вот этот человек поскользнулся на мостовой, упал и поломал себе ногу. Когда я положил его в кэб, – хозяин согласился отвезти его в больницу для бедняков, он в ярости хотел ударить меня по лицу, свалился с сиденья и поломал ключицу. (Кстати, он был уродлив до отвращения. Все уродливые люди обязательно подонки, в этом кроется какая-то закономерность.) В Мексике, когда я с Элом Дженнингсом присматривал местечко, о котором говорили как о золотом дне, к нам пристал один бродяжка, американец из Айовы. Дженнингс не очень-то хотел брать его, но я уговорил, нажимая на то, что человек без знания испанского языка, один-одинешенек, лишенный средств, обречен на гибель. Я уговорил, а этот человек сразу же стал делать мне гадости. О, как он был изощрен в своей гнусности, как изобретательно он старался внести рознь в нашу дружбу! И что же? Провидение наказало его, он свалился в тропической лихорадке, и только знакомство с добрым капитаном позволило нам отправить его в Новый Орлеан.
Читать дальше