– Не трогай ее, Оля. – Остроносые Ботинки оттеснили женщину. – Она опасна!
Да, конечно, опасна. Крысы ведь ушли, наверное, обиделись на то, что она убила мышей. Но мыши съедали слова, а с ними и мир.
– Милая, иди сюда, – строго велел Третий. Он похож на Того-кто-любит, разве что круглее, мягче, точно набитое соломой пугало.
Пугало висело на краю поля, куда ей иногда разрешали ходить; одинокое и несчастное, весной и летом оно набиралось дождевой влаги и разбухало, грозя расползтись темной гнилью, а летом высыхало, становилось легким и шевелилось при малейшем дыхании ветра. С ним тоже можно было разговаривать.
– Милая, прости, пожалуйста. – Третий плакал, круглые слезинки выкатывались из глаз, на мгновение повисали на коротких ресницах и соскальзывали на красную, побитую крупными порами кожу. Некрасиво. Она не любила, когда что-нибудь выглядело некрасиво.
И за что прощать? Непонятно. Совсем непонятно.
– Пойдем, – Остроносые Ботинки тронул за руку. – Давай подымайся, и не надо притворяться, что...
Дальше слушать стало скучно, и она повернулась к озеру. Сейчас вода казалась почти прозрачной, ярко-зеленой, как осколок бутылочного стекла, пронизанной лучами света, словно те, подобно ряске, прорастали сквозь водяную толщу.
Вспомнив о ряске, она торопливо зачесалась, стряхивая с волос зеленые катышки. Поздно! Присохла! Теперь все, теперь опять голова болеть начнет.
– Милая, пойдем с нами, – попросила женщина и, проведя ладонью по волосам, пообещала: – Я тебе помогу.
– Как?
– Гребнем надо, мелким.
– А у тебя есть?
– Есть.
– Тогда пойдем. – Милая вскочила и, сунув ноги в розовые босоножки – все-таки они были прекрасны, – взяла женщину за руку. – Пойдем. Только быстро. Он не любит, когда я куда-то хожу.
– Почему?
– Ревнует.
Она не очень точно понимала значение этого слова, просто по сравнению с другими, оно казалось... колючим. Жестким и черным, совсем как глаза Того-кто-любит.
– Расскажешь про него? – спросила женщина. – Пожалуйста.
Рассказать? А почему и нет, она никогда раньше никому о нем не говорила. Этот человек появился в ее жизни давно, даже не так – он всегда существовал, и скорее уж она своим появлением нарушила размеренное течение его бытия. Когда это случилось? Очень давно, и странно, что Тот-кто-любит не избавился от докуки.
Он спрятал, закрыл, защитил, сотворив в доме тайный мир, только для нее одной, ибо и сам был не более чем гостем, заглядывавшим пусть и часто, но ненадолго.
Он – это еда. Много-много разноцветных коробочек со всякими разностями, как подарки из книги про Рождество, только лучше, потому что в книге написано, что Рождество бывает редко, а коробочки он приносил часто. Милой нравилось, дождавшись его ухода, разбирать принесенное. Вытаскивать по одной из пакета, принюхиваться, вертеть, морщась и хмурясь, разглядывать мелкие буквы на этикетках и крупные, яркие рисунки. Нравилось пробовать, нравилось играть, составляя коробки в том порядке, в котором она будет есть.
Он – это разговоры, голос издалека, убаюкивающий, ласковый, упрекающий, сердитый, грозный, уговаривающий. Разный.
Он – это руки. Жесткие-жесткие ладони с натертыми пятнами мозолей. С кривыми, обломанными ногтями, с белой, мягкой кожей на запястье, со шрамами, царапинами, порезами, ожогами.
Его много. Карандаши и альбом, книги и цветной картон, малиновое варенье и теплый плед, кровать на пружинах, круглое зеркало – это он.
– Да, Милая, я понимаю, – сказала женщина, глядя с непонятной жалостью. Кого она жалеет? Милую? Зачем? Ведь хорошо же все! Замечательно! Солнце скользит по озеру, перепрыгивая с волны на волну, и не тонет совсем. Ветер шумит в ивняке, обрывает узкие листья и бросает в воду.
Тот-кто-любит тоже ее бросил, но Милой не хотелось в это верить.
Рулоны с обоями лежали в углу, дожидаясь того часа, когда с них снимут прозрачную упаковку, раскатают, отмерят куском доски, каковой Евдокия Павловна использовала в качестве линейки, да, порезав на ровные куски, примутся елозить по изнанке жесткой кистью.
– Так, значится, все из-за книги? – Евдокия Павловна, поддев ножом угол старого листа, потянула вниз, морщась от пыли и неудовольствия: старые обои сходили плохо, неровными кусками, каковые приходилось буквально соскабливать со стен.
– С нее и не с нее. Тут вроде как две истории. – Антон Антоныч прижался к стене, пытаясь сообразить, откуда лучше начать. Придирчивый тещин взгляд заставлял нервничать и сомневаться, снова и снова меняя выбор. – Ну, начать с того, что в округе давно ходит легенда и про чернокнижника, которого спалили крестьяне, и про дочку его, что наполовину человек, а на другую – русалка, и про то, что время от времени она за отца мстить начинает, людей топит. Многие в это верят. А другие верят, будто русалка эта книгу сторожит, одну из тех, из которых сам царь Соломон мудрости набирался.
Читать дальше