«Рад Федор, что ты «жив и почти здоров», — писал Явич-Юрченко. — Пишу «рад» не для формы. Действительно, рад. Какие бы ни были у нас расхождения — а они есть и с годами не сгладились, а углубились, — ты был и останешься частью моей юности, ее осколком. Из осколков, разумеется, вазы не слепишь, но они, как выражаются юристы, являются вещественными доказательствами ее былого существования. Такого рода воспоминания приятны хотя бы тем, что вызывают мироощущение тех лет, щекочут нервы и память. Но между нами не должно быть недомолвок. Поэтому давай сразу поставим точку над i. Это тем более необходимо, что тон твоего письма вызвал у меня недоумение, а форма — протест.
Недавно в качестве внештатного корреспондента «ЗИ» («За индустрию») я был на Урале. Моя командировка совпала с посещением здешних предприятий Серго Орджоникидзе. Как мне рассказывали, в Березниках Орджоникидзе пожаловались на начальника ТЭЦ, который издал приказ, обязывающий инженеров являться на работу бритыми. Приказ являлся превышением власти, тем не менее Серго не поддерживал жалобщиков. Лучше, сказал он, чтобы инженеры брились добровольно, но, если они недогадливы, приходится действовать в директивном порядке.
В этом есть смысл. Наше время требует от людей чистоплотности — и телесной и духовной. Чистоплотности в мыслях и делах. Неряшливость нетерпима. Так я, по крайней мере, считаю. А твое письмо колет неопрятной и густой щетиной двенадцатилетней давности… Сильно колет. И первая мысль, которую оно вызвало, это была мысль о парикмахерской. Мы с тобой не в Березниках, я не начальник ТЭЦ, а ты не мой подчиненный, поэтому административный порядок отпадает. Ограничусь советом: избавься от щетины… А теперь по существу затронутых вопросов.
По моему глубокому убеждению, процесс 1922 года над эсерами являлся не «расправой с инакомыслящими революционерами», а судом революции над реставраторами.
И я не могу разделить твоего восхищения поведением некоторых подсудимых. Ответ одного из них на вопрос председателя трибунала, что он признает себя виновным только в том, что в 1918 году «недостаточно работал цдя свержения власти большевиков», свидетельствовал не столько о мужестве «борца за правое дело», сколько о личной озлобленности неудавшегося претендента на власть, о его неспособности, отбросив субъективные напластования, взглянуть со стороны на свое, тогда недавнее, прошлое.
Удивительным же представляется лишь одно — мягкость приговора, я бы сказал, поразительная мягкость. Посуди сам. Даже Семенов, начальник центрального боевого отряда, тот самый Семенов, который приказал убить Володарского, лично отравлял пули, укрывал убийцу, а затем руководил работой по организации июльского покушения на Ленина, и тот был по ходатайству трибунала полностью освобожден Президиумом ВЦИК от наказания вместе с Коноплевой, Ефимовым, Федоровым-Козловым и другими. Помнишь формулировку?
«Эти подсудимые добросовестно заблуждались при совершении ими тяжких преступлений, полагая, что они борются в интересах революции; поняв на деле контрреволюционную роль партии с.-р., они вышли из нее и ушли из стана врагов рабочего класса, в какой они попали по трагической случайности. Названные подсудимые вполне осознали всю тяжесть содеянного ими преступления… они будут мужественно и самоотверженно бороться в рядах рабочего класса за Советскую власть против ее врагов…»
Какая уж тут «расправа»! Это, Федор, не расправа, а высшее проявление гуманности. Когда социалисты-революционеры в годы гражданской войны приходили к власти, они, согласись, не были столь великодушны. Вспомни ту же Самару. Большевиков и сочувствующих им расстреливали пачками. Между чешской контрразведкой и эсеровской милицией было даже нечто вроде соревнования… А Омск? Да что там говорить!
Поэтому совершенно напрасно ты мне делаешь комплимент — комплимент, разумеется, с твоей точки зрения, — что я «по мере сил старался не усугублять и без того тяжкое положение жертв репрессии» (эти слова в тексте кем-то были подчеркнуты красным карандашом).
Не было ни одного вопроса, от которого я бы уклонился. Я не пытался и не хотел смягчать, вуалировать, а тем более извращать факты, уличающие обвиняемых. И если я не говорил о некоторых известных мне обстоятельствах (подчеркнуто красным карандашом), то только потому, что меня о них не спрашивали. Я являлся свидетелем, а не обвинителем и не считал себя вправе выходить за рамки отведенного мне в процессе места4 (подчеркнуто).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу