Не суетись, Коля. Не мельтеши. Спокойно, Коля. Спокойно. Жизнь продолжается и будет продолжаться еще некоторое время. В конце концов даже если она закончится совсем скоро, ты прожил ее так, как хотел, и уже это – счастье. Что бы ни произошло с тобой, ты счастлив, Коля, и не забывай об этом. Это большая сила – счастье.
Длинные концы шарфа болтались у Панюшкина где-то возле колен, куртка расстегнулась, но он не видел этого, не чувствовал холода, в эти минуты не ощущал самого себя. Обессилев, он переходил на шаг, плелся, еле переставляя ноги, потом снова бежал, почти с такой же скоростью, с какой минуту назад шел. Остались позади вагончики водолазов, последние ограждающие вешки, теперь впереди была только черная промоина, а дальше за нею в слабом ночном свете смутно темнела масса Материка.
Опасаясь соскользнуть в воду, Панюшкин стал на четвереньки, подполз к самому краю и заглянул вниз. Но не увидел черной воды, черной, бурлящей, несущейся мощно и упруго воды Пролива. Смахнув с глаз слезы, он снова глянул вниз – черноты не было. Тогда он отполз назад, не поднимаясь на ноги, нащупал в темноте обломок льдины и сбросил его вниз. И услышал глухой, твердый стук.
– Батюшки! Никак замерз! – вскрикнул он негромко, как от боли. – Никак замерз, – повторил он уже шепотом и вдруг обмяк, обессилел и уже не мог сдержать слез. Тут уж мороз был ни при чем, старик плакал от облегчения, от жалости к самому себе, от одиночества на этом Проливе, на этом льду, на этой жизни. С трудом поднявшись, он отошел от края, кое-как сковырнул примерзшую глыбу льда, самую большую, какую только надеялся сдвинуть с места, и начал подталкивать ее к краю. Он полз и толкал глыбу впереди себя, упираясь ногами в маленькие выступы льда, толкая глыбу спиной, руками, головой. Наконец льдина сорвалась и полетела вниз. Всплеска не было. Опять послышался глухой стук. Панюшкин уже плакал свободно и легко, не стесняясь своих слез, даже радуясь им, плакал, зная, что никто его не увидит, понимая, что кончилось напряжение последних дней, кончилось ожидание и изматывающая, обессиливающая неопределенность.
Панюшкин поднялся, долго, прищурившись, смотрел в сторону Материка, будто прицениваясь к нему, будто прикидывал силы, будто примеряясь прыгнуть и одним махом достичь далекого берега. Потом, не торопясь, обмотал вокруг шеи шарф, запахнул куртку и, круто повернувшись, зашагал к Поселку.
– Ну, – сказал он громко и четко, – смотрите! Ну ладно! Мы, Гарри, посчитаемся с тобой. Ну? Кто первый? Налетайте! Прошу! Не толпитесь, граждане хорошие! Всем отвечу, никого не пропущу! Никого не забуду! Ну, кто там, Хромов? Не робей! Вылазь из-за льдины! Вылазь, говорю! – крикнул Панюшкин, уже не сдерживаясь. – Что у тебя?
– А что, ничего... Боюсь вот только, что весну мне не придется встречать под вашим мудрым руководством.
– Боишься, Хромов? Чего же здесь страшного? Ведь это приятный страх. Ты, Хромов, боишься, как девушка в интересной ситуации!
– Николай Петрович, что пугает одного – другого радует.
– Чем же ты решил напугать меня? Пугай же!
– Нет, я пугать вас не буду. Нечем. Но и не хочу отказывать себе в удовольствии поприсутствовать, когда вас будут пугать другие. Не без моей, правда, помощи. И меня радует...
– Что же, интересно, тебя радует, Хромов?
– Например, то, что вам уже не придется так самозабвенно командовать. Кончилось ваше время, Николай Петрович! Понижение в должности будет весьма болезненной операцией, а? Теперь придется и самому повкалывать, а?
– Хромов! Ты пугаешь меня работой? До чего же ты скуден! Пойми, Хромов, и постарайся запомнить – работа, даже если она и не оценивается по достоинству, никогда не унизит человека. Я говорю, даже не надеясь, что поймешь меня, что ты меня услышишь... Вот скажи, Хромов, за что ты уважаешь себя? Есть у тебя на счету прекрасный, мужественный поступок? Или ты наполнен благородными помыслами? Или, на худой конец, любит тебя кто-то так, что уже одно это возвышает? А, Хромов? Скажи не таясь, раз уж мы так скоро расстанемся! Ведь должен человек за что-то уважать себя? Вот ты – за что? Или тебе хватает для жизни одного лишь презрения? Неужели ты питаешься презрением, этой мертвечиной? Нет, Хромов, ничем ты не сможешь унизить меня, оскорбить, обидеть! Никогда. Оскорбить – нет. Глупая злая собака может искусать человека, но оскорбить его достоинства ей не дано. Все, Хромов, сгинь! Сгинь, говорю!
Панюшкин плотнее запахнул куртку и прибавил шагу.
– А, дружок пожаловал! Здравствуйте, Анатолий Евгеньевич! Приветствую вас в эту ночь, на этом льду, в этот столь радостный для меня час! Что у вас накопилось на душе, какие мысли ваш организм произвел сегодня?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу