Сначала я обрадовался такому исходу, мое самолюбие к тому же подогревалось гордой и роскошной мечтой о невозвращении в опостылевшую мне вдруг должность литературного редактора, но, придя домой, я понял, что главный, определенно присоединившись к моим врагам, ловко загнал меня в западню. А представление о том, как стремительно и до каких астрономических цифр росло количество моих недоброжелателей, тайных и явных, я получил еще в минуту, когда покидал свою каморку в редакции. Ко мне неожиданно подошел наш сотрудник, по рангу мне совершенно равный, всего лишь, так сказать, мой коллега, в сущности невзрачный и малополезный тип, и сообщил, что телефон не умолкает, люди, т. е. наши авторы, торопятся выразить возмущение моим чудовищным поступком. Быстро же старик сколотил против меня банду! Его можно понять, он обижен и глубоко уязвлен. Но я не оскорблен ли? Я не растоптан, не измучен, не унижен их бездарностью и их наглой уверенностью в своих авторских правах? А между тем я не ополчаю против них так называемую общественность, не взываю к общественному суду, никого не подговариваю выступить против них, я восстал один, в одиночку, дерзко вышел в поле один против их адского скопления! Но этот распорядок сил я осознал позднее, когда уже брел по улице и обдумывал свое положение с большей трезвостью, чем в кабинете главного, а в ту минуту, когда я услышал о телефонной войне, объявленной мне авторами, меня поразил прежде всего тон коллеги. В его голосе не было ни осуждения, ни гнева, ни радости, что я так оскандалился, он сообщил мне новость как бы между прочим, безразлично, без всяких эмоций, как если бы речь шла о чем-то текущем, о пустяке. Зачем же он вообще подошел и заговорил со мной?
Он сказал как бы без умысла, но я почти сразу сообразил, что умысел есть и тон его - умышленный, обдуманный, с секретом, цель которого медленно и неотвратимо наполнить мою душу ядом. Этот человек задумал самой своей невыразительностью, невзрачностью сразить меня наповал, только как-то еще при этом подготовить и провести какую-то очень искусную, тщательно срежиссированную замедленность моего падения. Самой неопределенностью своего тона, непринадлежностью его к той или иной стороне, к тому или иному чувству, тому или иному отношению к моей выходке он думал прежде всего загадать мне загадку, чтобы я ломал себе голову над тайной его личного отношения ко мне. Мол, как относятся другие, даже и главный, это очень хорошо понятно и известно, а вот как относится он - попробуй-ка угадать! И вот я буду разгадывать этот ребус, а он будет стоять в стороне, смотреть на меня и лукаво посмеиваться. Конечно, он не предусмотрел одного, именно что я сразу, поверх выдвинутой им головоломки, угадаю в нем своего врага, только что скрытого, тайного, а не явного, как старик и те, кому этот проклятущий старик на меня пожаловался и кто тотчас же вспомнил обо всех обидах, мной им нанесенных. А если я раскусил в нем врага, стоит ли мне дальше копаться в его загадке, пытаться уяснить его истинное отношение ко мне? Не слишком ли все ясно? Хитро и коварно он замыслил, а все-таки оказался глуп, и как-то сразу, как-то чересчур быстро обнажилась эта его глупость, его недальновидность. Господи Боже мой, неужели он мог подумать, что я не угадаю?! Надо же было дойти до столь наглой бездарности! А между тем вот это откровение глупости - не есть ли и оно некий тонкий проект? Не задумано ли это для того, чтобы я усомнился в вероятии, в правдоподобии такого откровения и заподозрил в нем второе дно?
Это бомба замедленного действия, сообразил я. Тут не скажешь, что я, мол, вдруг смекнул или что меня озарило, как молнией ударило, нет, здесь конкретно то, что я происходящее осмыслил и постиг, - ведь если оно по-своему грандиозно, то должен и я не проявить там на ходу некую смышленость, а действительно глубоко во всем разобраться и с какой-то, допустим, даже величавостью познать хотя бы и до последней мелочи. Впрочем, не в этом дело; вообще некстати было бы принимать позы. Существо же дела состояло в том, что я продолжал существовать, отнюдь не взлетел пока на воздух, следовательно, я не мог не смотреть правде в лицо, а поскольку эта правда каким-то чудесным образом сосредоточилась внезапно не где-нибудь, а непосредственно в моей голове, в моем разуме и сделалась неотличимой от моей мысли как таковой, то мне и надлежало заняться кропотливой работой изучения основ собственной мысли и самых крайних ее выводов. А это уже не то же, что читать книжки или даже пытаться самому писать их. Ни в какой книжке вам не опишут, как, каким образом, каким чудом правда становится неслиянной и нераздельной с вашей мыслью, иными словами, ни писание, пусть даже священное, ни изображение, как бы ни приближалось оно по смыслу и значению к самой даже иконе, не заменят вам вашей сущности в тех ее проявлениях, когда мысль и правда, сочетаясь, складываясь в нерасторжимое целое, приобретают вид идеи, породившей эту сущность, по крайней мере, ясно и недвусмысленно отражают ее.
Читать дальше