Я была готова. Она застегнула на мне пальто из серой саржи, взяла в соседней комнате свое, и мы вышли. Я словно пребывала в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.
В машине я осознала, что все еще держу в руке телеграмму, которую она мне дала. А ведь это доказательство того, что она не лжет. Долгое время мы просидели в молчании, катя к Триумфальной арке, которая виднелась далеко впереди под хмурым небом.
— Куда ты меня везешь?
— К доктору Дулену. Он звонил еще спозаранку. Достал уже.
Повернувшись ко мне, она улыбнулась и сказала:
— Цыпленок, ты чего такой грустный?
— Я не хочу быть той Ми, которую ты мне описываешь. Не понимаю. Представления не имею как, но я знаю, что я не такая. Неужто я до такой степени могла измениться?
Жанна ответила, что я сильно изменилась.
Три дня я провела за чтением старых писем и за разборкой чемоданов, которые Жанна привезла с мыса Кадэ.
Я пыталась систематически познать самое себя, и Жанне, которая никогда меня не покидала, порой бывало затруднительно объяснить происхождение некоторых из моих находок. Например, невесть откуда взявшейся мужской рубашки. Или маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — она его никогда раньше не видела. Или писем, чьи авторы были ей незнакомы.
Несмотря на пробелы, постепенно передо мной все же восстанавливался образ меня прежней, и он не согласовывался с тем, какой я стала теперь. Я не была такой глупой, тщеславной, нетерпимой. Я не имела никакого желания пьянствовать, хлестать служанку по щекам за оплошность, плясать на крыше автомобиля, падать в объятия шведского бегуна или первого попавшегося парня с красивыми глазами и ласковыми губами. Но все это могло измениться вследствие травмы, так что не это поражало меня больше всего. Самым невероятным представлялась мне та душевная черствость, что некогда позволила мне отправиться на вечеринку в тот самый день, когда я узнала о смерти крестной Мидоля, и даже не удосужиться приехать на похороны.
— И тем не менее в этом была вся ты, — повторяла Жанна. — К тому же это вовсе не обязательно было бездушием. Я-то тебя хорошо знала. Ты бывала очень и очень несчастна. Это выливалось в смехотворные вспышки гнева, а в последние два года — еще и в неодолимую потребность ложиться в постель с кем ни попадя. В глубине души ты, наверное, думала, что все вокруг в заговоре. В тринадцать лет этому дают красивые названия: жажда нежности, печаль сироты, тоска по материнской груди. В восемнадцать — употребляют гадкие медицинские термины.
— Что я такого ужасного натворила?
— Да не ужасного — это было просто ребячество.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня воображать невесть что, и я, конечно, воображаю всякие ужасы! Ты нарочно так делаешь!
— Пей кофе, — отвечала Жанна.
Она тоже не соответствовала тому представлению, что создалось у меня в день нашей первой встречи. Она все больше замыкалась в себе, отдалялась. В том, что я говорила, в том, что я делала, было что-то такое, что ей упорно не нравилось, и я видела, что это ее гложет. Долгие минуты она наблюдала за мной, не говоря ни слова, потом вдруг принималась говорить — очень быстро и непрестанно возвращаясь то к рассказу о пожаре, то к тому дню за месяц до пожара, когда она обнаружила меня на мысе Кадэ пьяной.
— Лучше всего мне бы туда поехать!
— Мы и поедем — через несколько дней.
— Я хочу увидеть отца. Почему мне нельзя увидеть тех, кого я знала?
— Твой отец в Ницце. Он глубокий старик. Ему будет мало пользы увидеть тебя в таком состоянии. Что до остальных, то я предпочитаю немного подождать.
— А я нет.
— А я да. Послушай, цыпленок, ведь, возможно, еще каких-нибудь несколько дней — и к тебе полностью вернется память. Думаешь, легко мне оттягивать твою встречу с отцом? Он считает, что ты все еще в клинике. Думаешь, легко мне отгонять от тебя всех этих коршунов? Я хочу, чтобы ты встретила их, когда уже совсем выздоровеешь.
Выздороветь. Я уже столько узнала о себе, ничего не вспомнив, что больше в это не верила. У доктора Дулена были уколы, головоломки из кусочков проволоки, свет ламп в глаза, автоматическое письмо. Мне делали укол в правую руку и помещали ее за перегородку, которая не давала мне видеть, что я пишу. Я не чувствовала ни карандаша, что мне вкладывали в руку, ни ее движения. Пока я исписывала три страницы, не отдавая себе в этом отчета, доктор Дулен и его ассистент говорили со мной о южном солнце, о прелести морских купаний. Из этого опыта, повторенного уже дважды, мы так ничего и не узнали, если не считать того, что почерк у меня жутко изменился от ношения перчаток. Доктор Дулен, которому я теперь верила не больше, чем Жанне, утверждал, что эти сеансы высвободят кое-какие тревоги той «подсознательной личности», которая, в отличие от меня, помнит. Я читала страницы, которые «написала». Бессвязные, недописанные слова, по большей части рассыпанные, как в мои худшие дни в клинике. Упорнее других повторялись названия частей тела: нос, рот, глаза, руки, волосы — я словно перечитывала ту телеграмму, посланную Жанне.
Читать дальше