– Ну что же ты, Сергевна, – вдруг пронзительным, визгливым голосом затянула одна из старух, стоявших у гроба, – отмучилась, отбегалась, сердешная…
Тотчас все в комнате затихли, и Симанский догадался, что церемония началась.
– Кто же мне теперь подскажет, соседушко, – подхватила другая старуха рядом, – кто надоумит…
– Самая ты у нас была мудрая, – пропела третья, – уж на что у нас все… а ты-то самая… была…
Старухи у гроба оказались как на подбор высокими и плечистыми, точно гренадеры, и причитали похожими визгливыми голосами, которые как-то не вязались с их фигурами. Тут же стоял Вася-дурачок, раскачивался и всхлипывал по-старушечьи. Покойная никем не доводилась ему, но он привык вести себя сообразно минуте.
– А справный гроб-то, Ильинична, – услышал Симанский где-то рядом.
– Дык… Хушь самой ложись, – раздалось в ответ.
– И почём взяли?
Ответа Симанский не расслышал, потому что Ильинична, называя цену, понизила голос.
В комнату вошёл отец Алексей, и старухи у гроба перестали причитать. Затих и перестал качаться Вася. Чья-то сморщенная рука сунула Симанскому свечу, и только тут он заметил, что все вокруг держат свечи и зажигают их по цепочке. Чудомех, которого оттеснили в сторону, держал свечу зажжённой.
– Благословен Бог наш… – возгласил батюшка.
Началось отпевание.
После чтения Евангелия свечи задули, и комната наполнилась дымом и церковным запахом. Отец Алексей прочитал разрешительную молитву, и несколько старух бросились снимать с усопшей белые платки, которыми были перевиты её руки и ноги. Платки и листок с молитвой опустили в гроб, как вдруг поднялась в комнате какая-то неизъяснимая суматоха. Точно набежавший вдруг ветер поднял волну на жнивье. Но в следующее мгновение суматоха персонифицировалась, и все вокруг успокоились. У гроба возникла маленькая старушонка, до смешного контрастировавшая телосложением с плакальщицами.
– Батюшки… батюшки, – испуганно лепетала она и суетливо поворачивалась то направо, то налево, – забыли-то… забыли... Господи, помилуй!.. Погоди-тко…
Приговаривая так, она показывала соседям какой-то небольшой предмет. Симанский разглядел его. Это была вставная челюсть. Вокруг заахали, сокрушаясь, о чуть было не допущенной оплошности, а маленькая старушонка пристроила челюсть в гроб и поправила что-то на усопшей.
Стали прощаться с покойницей, после чего Симанский, Чудомех, Лёнька и «грузин» отнесли гроб на погост. А когда первые комья земли с глухим стуком упали в могилу, все вдруг стали бросать туда же монеты, весёлый, жизнелюбивый перезвон которых никак не вязался с настроением, приличным обряду.
– Вот сколько раз говорил, – посетовал отец Алексей, оказавшийся рядом с Симанским. – Как в древнем Египте – чего только не сунут в могилу… Церковь сегодня, как кон… – он запнулся. – Кон… контистадоры… – должна обращать ко Христу из дикости.
Симанский только усмехнулся про себя на «контистадоров» и ничего не сказал.
После погребения все отправились на поминки, где, судя по тому, как на погосте переминался с ноги на ногу Лёнька, как справлялся он то и дело о времени, как нетерпеливо озирался поверх старушечьих голов, предполагалась обильная выпивка. Симанский, на сердце которого увиденное легло глубоким оттиском, не хотел ни думать о водке, ни являться домой вполздорова.
Всё казалось так странно, так необычно, что Симанский чувствовал себя как незваный гость, как человек, остановившийся в чужом доме и незнакомый с его порядками. И дело было не в мрачном обряде, но в ощущении огромного, почти непреодолимого расстояния между ним и людьми, которым он хотел стать своим и которые были ему собратьями лишь по названию.
Чудомех в одиночестве не пошёл на поминки.
***
До Петрова дня оставалась ещё неделя, а заняться по большому счёту было нечем. А потому решили приступить к покосу, не дожидаясь праздника. Условились подняться в четыре утра, потому что оба – и Симанский, и Чудомех – знали понаслышке, что косить ходят очень рано, по росе.
Косы то звенели, то взвизгивали, жаворонки журчали над головами. Изысканно-сдержанное северное лето напоминало юную свежую девушку, к волосам и цвету лица которой идёт самое скромное, самое неброское платье, а кожа, пахнущая не то арбузом, не то фиалкой, не то ещё чем-то нежным и свежим, не нуждается ни в каких самых сладких и чувственных духах.
С непривычки вставать рано гудело в голове, слегка подташнивало и тряслись руки. Но было приятно сознавать себя настоящими русскими мужиками, занятыми настоящим делом, польза от которого очевидна. К девяти часам вернулись домой и занялись мелкими делами: готовили обед, чистили избу, окосили траву на участке.
Читать дальше