– Значит, объясняю. Знаешь ли ты, Сафа-Гирей, дурилка ты картонная, чем ты дышишь? Что пьешь или, допустим, хаваешь – какие огурцы, какую рыбу, какие, извини за выражение, яйца? Какой ядовитой отравой покрыты изнутри в десять слоев твои роскошные дети, чтоб они так жили, как моя Клара на своих двух этажах в Беершеве! Я езжу по этим, мать их в душу, промышленным гигантам, по этим правофланговым таблицы Менделеева! И поверь мне, Билятдин – и ты, ветеран Сраноштан хренов, – всей этой б…ской таблицей, этим всем дерьмом набиты наши речки под завязку, и почва, и атмосфера в смысле воздух – в том числе. Вот и прикинь, – мизинцем поправил Миша очки, – могу ли я в дальнейшем обрекать свою, дай ей Бог здоровья, Соню с ее диабетом и Борьку, скотину эту великовозрастную, трахнул, негодяй, какую-то шлюшку из класса, добро бы еврейку, нет, русскую красавицу нашел, теперь вот чувачка новенького ждем, после экзаменов будем жениться… Значит, всей этой хевре, включая новорожденного, тут, на вашей этой родине вашей хавкой травиться? Нет, Мойша хочет здоровую жену, здорового внука, сына и даже невестку, или, как сказал бы Сраноштан, сноху, будь она трижды слаба на передок! И я больше скажу, я еще уболтаю моего любимого тестя, старого пердуна Степу, с его геморроем и Миррой Самуиловной, продать – между прочим, тебе, Сафа-Гирей, – горбатенький наш «запорожец» и свалить вместе. Гадом буду.
Миша сел.
– А родина? – несмело нарушил тишину гробовщик.
– Что родина?
– Ты же на родину… предки… Про корни говорил… Мишенька! – Билятдин чуть не плакал. – Про Моисея кто рассказывал? Сорок лет… А ты – огурцы… Таблица Менделеева… Эх!
Билятдин неловко смахнул пустой стакан, перешагнул через лавочку и, шатаясь, побрел сквозь густое, насыщенное таблицей Менделеева воздушное пространство двора к своему подъезду, справа от которого светилось на первом этаже недреманое окошко.
На полпути, впрочем, ноги его заплелись, понесло Билятдина куда-то вбок и непослушной иноходью прибило к железным дверям гаража. Замок криво висел на разомкнутой дужке. «Взлом!» – пронеслась в тумане ужасная мысль. Сафин оттянул дверь, вошел, привычным движением щелкнул выключателем. Гроб был на месте.
Автомобиль – «горбатенький» – тоже. Беспорядка не наблюдалось. «Михаил, пооборвать бы ему, второй раз запирать забывает, деревянная башка! Смеешься ты надо мной, что ли… Атмосфера, ишь! А сам взятки лещами берет, чистоплюй. Сам и есть дурилка картонная…» – ворчал про себя Билятдин, запираясь изнутри.
Потом полюбовался на свое изделие, погладил его струганый бок, с трудом снял тяжелую крышку, погасил свет и, кряхтя, забрался на верстак. Перекинул одну ногу, другую, встал задом кверху на четвереньки, сгреб в изголовье стружки и ветошь, укрылся курткой и, подложив ладони под щеку, тяжко захрапел.
На дворе было еще темно, когда Билятдина разбудили. Гулко отзывалась на удары металлическая дверь. Отряхиваясь, Билятдин скинул крюк, отвалил щеколду – и, как говорится, обалдел. В едва сочащемся рассвете стояла перед ним – нет, совсем не маленькая милая Галия, а рослая перемученная кляча, не кто иной, как Андревна, Наина Горемыкина собственной персоной.
Огромными и черными от ужаса были на бледном костистом лице глаза.
– Сафин… – прошептала Наина, и косно ворочался в отверстии ее черного рта язык, – Билятдин Ахматович…
Андревна обеими руками сильно сжала локти Билятдина, так что тот ойкнул, в испуге подняв к ней заспанное синеватое плоское лицо.
– Разит, разит от тебя, Сафин, как из бочки… – гудела черноглазая, черноротая Наина, – спишь тут и ничего не знаешь, подлец!
– Да я и выпил-то пива, пивка с литр взял, не больше, чем же я подлец, Наина Андревна! – тоже почему-то зашептал Билятдин, и так же трудно поворачивался его язык.
– А тем ты подлец, Сафин, – строго и громко сказала Андревна и отпустила его, – что дорогой товарищ Брежнев Леонид Ильич, лауреат и герой, скончался и помер этой ночью, а ты ханки натрескался и не работник!
Билятдин так и закрутился на месте, присел и пошел юлить волчком, как шаман, и бил себя по тугой черной голове, словно в бубен.
– Ояоя-а-аэлоя-аа… эгоя аллах-варах каравай мой, вай кара-а! – пел Билятдин, а Горемыкина пританцовывала на месте, не в силах устоять перед ритмом, и щелкала пальцами. – У меня же все готово, печень моего сердца, Наина ты моя Андревна, вот он, глянь сюда!
И тут с леденящим страхом вспомнил Билятдин, что не выстругал он ни пазы для ножек, ни саму ножку, правда, последнюю, не успел закончить, не говоря уж о полировке, морилке… А оконце! Он даже стекло для него не отмерил!
Читать дальше