Оправившись от потрясения, я решился завести беседу с моими лордами.
– Позволю себе заметить, – начал я, притворяясь Башмачкиным, – что больше других вашей премии в этом году заслуживает господин Галковский.
Левый лорд со мной согласился, а правый стал энергично возражать. Заслушавшись, я потерял нить разговора и перестал понимать слова. На таком английском в Британии говорят с королевой, а в Америке – никогда. Многосложному красноречию отнюдь не мешало то обстоятельство, что участники прений понятия не имели, о ком они спорят. Без империи гениально отлаженная машина аристократического образования работала вхолостую. Лорды занимались филантропией, оставив политику своим женам. Это выяснилось, когда, не дожидаясь ликеров, леди отправились в Вестминстер голосовать за «красно-коричневых».
– В Англии, – объяснили мне, – это цвета консерваторов.
– В России – тоже, – опять не удержался я.
– Вы бы лучше закусывали, – вздохнул Окуджава.
Я не виноват в том, что у России с Англией немало общего: первая завидовала второй, хотя обе жили сбоку от Европы и считали только свою империю правильной.
– И это верно, – как объяснял Аверинцев, – ибо настоящая империя только одна: Римская, как бы она ни называлась.
Всякая империя живет лишь до тех пор, пока она в себя верит. Когда ее закон важнее корней, шире религии и больше объединенных им народов, империя расширяется как газ – легко и случайно. Британскую империю, например, составляли две сотни колоний и зависимых территорий. И все они держались на честном слове. В Дели английских чиновников было меньше, чем австрийских – в Праге. После Наполеона Британия так редко воевала, что медали и впрямь ценились на вес золота.
Тайна имперского могущества (как сегодня выяснили американцы) заключалась в том, что им не пользовались. Обеспечив дипломатию бумажной валютой, власть разумно хранила нетронутым золотой запас войны.
За благоразумие Англию ненавидели соперники. Немцы, например, соглашаясь и русских считать народом духа, напрочь отказывали в этом британцам.
– Человек вовсе не хочет быть счастливым, – утверждал за нас, людей, Ницше, – если, конечно, он не англичанин.
Не соглашаясь с этим мнением, Россия импортировала («за лес и сало») британский сплин, чтобы перемножить его на отечественную меланхолию. Результатом стало сентиментальное отношение к пейзажу. С тех пор любовь к дачам у нас в крови. В России их называли усадьбами, в Англии – Англией. Отдав города самым бедным и самым богатым, средний англичанин позолотил деревню и создал декоративное сельское хозяйство, главным продуктом которого, по-моему, являются розы. Непроходимые, как колючая проволока, и морозоустойчивые, как частокол, они опутали лучшую часть острова.
Надо сказать, что и у нас, в Латвии, роза – как ромашка у русских: народный цветок. Без нее не обходится ни огород, ни частушка. Но английская роза – дело другое. Сгибаясь под тяжестью исторических ассоциаций, она украшает страну и старость. Розы, как мудрость, не растут у молодых – им нужна неразделенная любовь пенсионеров.
Одного такого я встретил в Стретфорде, стоило мне свернуть с проторенной Шекспиром дорожки. Похожий, как все счастливые старики Англии, на отставного майора, он сидел у калитки, зазывая редких прохожих взглянуть на свой неглубокий садик. Я, конечно, зашел, чтобы полюбоваться камерными джунглями. Алые и белые розы, сцепившись намертво, словно Средневековье еще не кончилось, бешено клубились вдоль старинной кладки. На мой восторженный взгляд, куст воплощал идею порядочного хаоса: он знал свое место, но уж на нем делал что хотел. Собственно, искусство ограниченного вмешательства и превратило регулярный французский сад в свободный английский.
Один из чудаковатых современников Ньютона доказывал, что Бог создал Землю бескомпромиссно круглой. Идеальную форму планета утратила после грехопадения, с которого, однако, и началась наша история. Отсюда – общенациональное недоверие к излишкам всякой геометрии, начиная, конечно, с эстетики.
Британцы, как и мы, считают свой роман лучшим в мире. Как и мы, они любят его за то, что он вырос в английском саду, поделившемся с ним прихотливостью. Будучи самой большой в мире портретной галереей, британская словесность выбрала себе единицей не слово, не поступок, а чудака, сделав его предметом изображения и подражания. Этим английская литература похожа на Гоголя, без которого я бы никогда не понял Диккенса. Однако славная британская эксцентричность возможна только потому, что в Англии все знали, где центр мира, причем – всего.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу