Красивое хочешь? Без стихов. Снег в степи похож на большого далматинца. Если особенно мать его подгуляла с овчаркой или с дворовой какой безнадегой. Уши, лапы, хребет – в больших черно-серых пятнах. Снег сначала почти не ложится. Ветер дует и дует. Ветер и ветер. Кочки и буераки, овраги, как в учебнике по природоведению. Снег как шерсть – встает дыбом и чуть движется – туда-сюда. Большая-большая собака. Утром спит. Кажется живой. Кажется мертвой. Иногда кажется брошенной игрушкой. Если на спине у нее стоит расхреначенный вчера танк, то утром, в тишине, глазу, если он мало спал, все это кажется игрушкой большого-пребольшого ребенка. И этот ребенок – не я.
А ты. Ты смотришь фотки. Если там мясо, прячешь глаза. Прячешь же? Листаешь быстрее, идешь за кофе, звонишь другу. Они, фотки эти, прилетают снова, ты сердишься, сжимаешь кулаки. Или уже нет? Не сжимаешь? Ты выбираешь опцию «видеть меньше таких публикаций»?
Закрывай уши тогда. Начинай слушать музыку, делай погромче. Позывной Мичман. Осколочное в голову смертельное. Мать в Авдеевке. Это рядом, в двух шагах. «Поезжайте и скажите ей сами. Не по телефону».
Тебя учили этому специально? Надо учить. Делай громче свою музыку. Она похожа на ромашку. Большая желтая голова. Желтые волосы в разные стороны. Зеленая футболка и зеленые штаны. Ромашка все понимает сразу. Любит – не любит. Не любит. Волосы – лепестки. Она смотрит на нас, не мигая, кивает спокойно и говорит: «Ну, я пошла? Мне, наверное, на работу?» Заходит в комнату, берет плед, лезет под стол, подтягивает ноги к подбородку и накрывается с головой. И сидит там. У нее блиндаж и ночь. А мы идиоты, входная дверь открыта, мы садимся тоже, прямо в проеме. Не на стреме, в смысле «посторожить квартиру», а потому, что этому надо учить. Мы сидим и сидим, и сидим, и сидим. Какое «не плачь, не надо?» Никто не плачет. Никто не плачет. Она под столом. Мы в дверях. Хочется рыгать. С оттяжкой так рыгать, чтобы все от кишок и яичек пошло горлом. Хочется рыгать, чтобы вывернуться наизнанку и не узнать себя в зеркале и никого не узнать.
Хоронят в новом, знаешь? В новой хрустящей форме. Гай привозит ее. Камуфляж с иголочки. Говорит нам: «Долбоебы». Лезет под стол, умастыривается там, помещается как-то, берет Ромашку в охапку и громко шепчет: «Суки, суки, проклятые суки. Все сдохнут. Все руснявые сдохнут за него, рыбонька моя, рыбонька. Кричи, рыбонька, дыши. Все сдохнут. Кричи, рыбонька, проклинай. Ругайся. Кричи…»
И она кричит. Делай музыку громче. Делай громче свою музыку. Выбирай опцию «слышать меньше таких публикаций». Береги себя, друг. Береги. Кому-то ты, наверное, нужен.
И эти таблетки, знаешь, гораздо лучше.
* * *
«Да ты и так ко всем спиной, старый дурак», – подумал Арсений Федорович и сделал строго-недовольное лицо.
Из того, чему все-таки пришлось учиться, «разные лица» давались труднее всего. Некоторые люди, Арсений Федорович однажды видел об этом кино, старались научиться обратному. Это называлось у них «чтобы ни один мускул не дрогнул». У Арсения ничто и никогда не дрожало. Не дрожало, не морщилось, не заливалось краской, не покрывалось испариной – ни в целом, ни частями. Его лицо было непроницаемым, невозмутимым и ничего не выражающим. Арсению не приходилось подавлять гнев или страх. Испытывать – пожалуй, но не подавлять. Потому что всякая приходящая извне эмоция была короткой и неглубокой. Он честно не успевал последовать за ней куда-нибудь в стресс, в отчаяние или в неконтролируемую ярость. Его внутренней батарее как будто не хватало заряда. Поэтому максимум – раздражение. Но раздражение не успевало привести в движение мускулы его лица и глухо оседало где-то на уровне живота. С радостью было примерно то же самое. Коротко, не звонко и сразу в осадок. Ничего не выражающее лицо сначала – где-то там, в школьной и студенческой жизни – приносило пользу. Кто-то считывал его как убежденность, кто-то – как погруженность в собственные мысли, кто-то – как разум и готовность к компромиссам. Какое-то время это было удобно, а потом с лицом пришлось заниматься: приподнимать бровь, поджимать губы, хмуриться, пробовать разные виды улыбок, гневно или страстно двигать крыльями носа. Научившись уместно чередовать гримасы и невозмутимость, Арсений Федорович практически избавил себя от необходимости что-либо говорить, и все это вместе давало ему возможность считаться неглупым, способным и очень себе на уме. Не для Старого Вовка, конечно, который видел его насквозь и говорил, что видом этим доволен. И не для Ковжуна, гневливого, вспыльчивого старика, который во всеуслышание назвал его крышкой от унитаза и в этом своем мнении, судя по тому, как зашел, как сел, как перетащил на себя внимание стареющего хипстера Питера, был тверд.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу