Оказалась металлической, покрашенной только снаружи. Внутри был пакет для мусора, который Андреев вытащил. Зла, раздражения, агрессивного азарта хватало. Даже с избытком. С корзиной и «журналом выходов» он спустился на лифте во внутренний дворик, где все обычно курили.
Бумаги он разорвал, аккуратно уложил на дно и поджег. Подумалось злорадно: «Гори-гори ясно».
Горело ясно, но потухло быстро. Остался только запах и кучка пепла. Корзину, конечно, предстояло помыть. И Андреев подумал, что теперь у него есть хорошая компания для рабочей бани.
«О! Аутодафе, – во дворик вышел профессор Стивенс. – Вы сожгли своего предателя? Полевое исследование?» Андреев кивнул и улыбнулся. Профессор не курил, но был любопытным.
«Я увидел вас из окна. Я хотел поучаствовать. У меня тоже есть много мусора, который следует уничтожить. Он в США. Как я жалею, что не взял его с собой. Нам следовало бы выпить. Но мне нельзя, а вы выпили вчера».
* * *
«Осажденное сознание». «Самоэвакуация». Стратегический имморализм как форма отчуждения от действительности, фундамент для ухода, не прикрытого никакими фантазиями о другой жизни, в которой все можно будет изменить.
Профессор Стивенс цитировал Слотердайка и настаивал на том, что не только колониальное сознание, но и всякое подчиненное сознание может и вполне готово воплощать цинические структуры и тем самым фиксировать разрыв между теми, кто господствует, и теми, кто не хочет это господство принимать.
«Согласитесь, не обязательно быть индусом, чтобы ссать на бампер машины босса…»
«Это не имморализм, это протест».
«Тогда почему он не уходит с работы? Почему он позволяет себе жить так, как будто его захватили в плен? Вам не кажется, что колонизируемые слишком часто прибегают к тактикам самовиктимизации? Глобализм становится всемирной метрополией, а вы, мой друг, уже не представляете себе жизни без мобильного телефона. Когда связь умрет, вы не станете ее чинить, но станете вместе со всеми проклинать тех, кто этого не сделал… Я прав?»
«Адам и Ева были первыми стратегическими имморалистами…, – усмехнулся Андреев. – Нам просто ничего не остается…»
«Вы всерьез считаете Бога колонизатором? – вдруг обиделся профессор Стивенс. – Вы говорите об этом сейчас? В Страстную субботу?»
«Простите».
«Нет. Я требую, чтобы вы ответили на мой вопрос».
«Простите, – еще раз сказал Андреев. – Я не думал об этом специально. Я просто пытался увидеть всю концепцию от ее начала… От ее возможного начала…»
«Колонизация от имени Добра? – профессор слегка приподнялся на носочках и начал тихонько раскачиваться. – Вы полагаете, что Он – неудачник?»
«Проект еще не закончен», – сказал Андреев.
«Я верю», – облегченно вздохнул профессор Стивенс. В этом вздохе не было приглашения солидаризоваться и вскрикнуть «я тоже». Ничего не было, кроме утраченной тяжести, кроме радости, кроме места, которое у профессора Стивенса было.
А у Андреева…
Было тоже. Было. Это место еще не получалось ни выкрикнуть, ни прошептать. Слова о нем еще определялись как неловкость или как запоздалый и плохо подготовленный стриптиз.
Вязкое, разлившееся к середине дня похмелье добавляло мыслям об этом сентиментальности, стыдливости и какой-то нарочитой откровенности, к которой Андреев, мастер осознанности и самовиктимизации, оказался не вполне готовым. Он подумал, что хочет домой. Всегда проблематичное «домой» за годы войны стало непереносимым. Андреев, спотыкающийся об адреса всех когда-то снятых квартир, общежитий, о память про «спальник», блиндаж, школу, которая стала казармой, в какой-то момент стал называть все это «койкой». И если бы не мнимая потеря ключей, он бы не подпустил эту мысль так близко. Так близко, чтобы ее можно было предать.
Он подумал, что хочет домой. На улицу Аухоффштрассе. Хочет выйти из метро на две остановки раньше, чтобы идти, чтобы радостно перебирать ногами, дышать, ускорять шаг, если подует ветер, но не спешить, чтобы разглядывать парки, кондитерские, чужие заборы и дворы, зная, что вот впереди – его калитка, его ступеньки и его дверь. А за дверью Клаус. Не акварельный и не состоящий из осколков фрау-гретиной болтовни. Настоящий Клаус.
«Ну шо, на шею тебя чи шо? – спрашивал дед, замечая, что маленький Андреев устал, хочет спать и собирается плакать об этом громко. – Ну иди, иди уже…»
Дед садился на корточки прямо посреди улицы и протягивал руки. Если народу было много, Андреев стеснялся, мотал головой и заявлял, что взрослый. Если людей было мало, а девочек не было вообще, Андреев забирался к деду на шею, обнимал руками его голову и, как будто случайно, целовал деда в седую макушку. Волосы его всегда пахли табаком и жареным луком. «Тебе не тяжело?» – спрашивал Андреев. «Своя армяшка не важка», – отвечал дед.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу