Направляясь в комнату, где лежал дядюшка, мы натолкнулись на Нигриту, мою двоюродную сестру. В руках она держала пузатую бутыль с цуйкой. Усталые глаза были заплаканы. Ей вовсе не хотелось говорить, однако, чтобы хоть что-нибудь сказать, она обронила:
— Давно ты не был у нас, Дарие…
— Не хотелось сердить дядю.
— Теперь его уже ничто не может рассердить. Иди, взгляни на него. Он еще всех узнает. Ему будет приятно.
Мы вошли совсем тихо, на цыпочках, не постучав. В нос мне ударил спертый воздух и приторный запах засохшей крови, сальных свечей и табака.
Дядюшка Тоне! Лучше бы мне было подождать его смерти внизу, во дворе, возле ограды. Он лежал на постели вытянувшись, широко раскрыв глаза и устремив взгляд на дверь, чтобы видеть, кто входит и кто выходит. Я уже и раньше знал, что умирающий, когда лежит в комнате, то до самого последнего мгновения смотрит на дверь. В руках его, сложенных на груди, горела свеча. Пламя свечи, желтое и маленькое, колебалось при каждом выдохе.
Дядя Тоне увидел меня и — о чудо! — не нахмурился. Даже попытался улыбнуться. Я подумал, что улыбка чуть запоздала. Ведь теперь, когда он одной ногой стоял в могиле, его улыбка была мне уже ни к чему. Чтобы не брать на душу греха, я улыбнулся в ответ, но улыбка получилась печальной. Сестра Вастя присела на скамеечку в изголовье. Склонившись над дядюшкой, поправила свечу, чтобы горячие капли растопленного воска не падали на еще живые пальцы. Чуть поодаль, на стуле, замерла моя суровая бабка из Кырломану. Я поискал ее взглядом и, когда наши глаза встретились, сказал:
— Целую ручку, бабушка.
Она отвела глаза и ничего не ответила. Не удостоила меня даже кивком головы. Я не обиделся. Сестра Нигрита повернула выключатель. Большая лампа, свисавшая с потолка, не загорелась.
— Ах, да!.. — вспомнила Нигрита. — Станция ведь не работает.
Она принесла из кухни керосиновую лампу. Зажгла ее. Повесила на торчавший в стене гвоздь. Потом еще раз чиркнула спичкой — над кроватью, где лежал вытянувшись дядюшка Тоне, робко затеплился огонек старой серебряной лампадки. Дядюшка вздрогнул. Я понял, что он увидел смерть и боится. Он тяжело дышал. Смерть снова сжалилась над ним и отпустила. Дядя успокоился и слабым голосом сказал Нигрите:
— Цуйки… Старой крепкой цуйки…
Моя сестра наполнила стакан и протянула ему. Но рука дядюшки ослабла и дрожала, поэтому сестре пришлось поднести стакан к его губам и приподнять старику голову.
— Славно… Славно… дай еще стакан, дочка.
Сестра дала ему еще стакан. Тоже полный до краев. Я снова взглянул на свою свирепую бабку. Время, которое взрастило меня и состарило других, ее пощадило. Она осталась такой же, какой я знал ее всегда, и хорошо знал. Она сидела на стуле прямо, не сутулясь, все такая же крепкая и надменная, как прежде. Будто вовсе не ей только что стукнуло девяносто лет! Из мочек ее ушей, сморщенных и одрябших, по-прежнему свисали две монеты старого турецкого золота. Это было все, что сохранилось от большого ожерелья, которым она так гордилась в молодости и которое долгое время звенело у нее на шее. Ее по-прежнему большие, прекрасные глаза оставались прозрачными и чистыми, как роса. Из-под белого платка, наброшенного на голову, выбивались у висков пряди волос. Не знаю, что на нее нашло: после продолжительного молчания бабка смягчилась и взглянула на меня более милостиво. Я поспешил воспользоваться редкой возможностью и прошептал второй раз:
— Целую ручку, бабушка.
К удивлению окружающих, она протянула мне руку с длинными, тонкими белыми пальцами и сурово приказала:
— Целуй! Целуй, если утром хорошо вымыл рот. Если нет — не обессудь.
— Я умывался, бабушка, раза три умывался.
Я схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал. И когда целовал, меня молнией пронзила дрожь. Хотя я давно не верил в бога, мне почудилось, будто я целую руку Богородице. Именно так. Мне показалось, что бабка похожа на древнюю Богоматерь, какой не рисовал еще ни один художник ни в одной церкви и ни на одной иконе, — на матерь божью, грозную и одновременно кроткую и несказанно-нежную. Она ласково привлекла меня к себе. Глубоко растроганный, я прижался головой к ее груди. К груди, которая вскормила дядю Тоне, дядю Думитраке, мою мать и всех остальных детей, давно уже ушедших из жизни. Услышал, как бьется ее сердце. Бабке показалось, что я вздохнул. Оттолкнув меня, она резко спросила:
— Чего это ты хнычешь?
— Я не хнычу, бабушка. Радуюсь, что ты позволила поцеловать твою руку.
Читать дальше