Вот только Вальке достался предмет странный и назначения хоть понятного, но пустого. Однако красивый до такого нестерпимого ужаса, что паренёк целый месяц даже спал с ним в обнимку.
Откуда отец достал в послевоенном Андреевском настоящую медную трубу, – может, правда, в город съездил тайком, – осталось для семейных, да и для всех соседей тайной за семью печатями.
Труба та была совсем не простой и уж вовсе не такой обыкновенной, с какими выходят на парады военные оркестры или халтурят на кладбищах музыканты поплоше. Судя по всему, возрастом она была старше и самого Вальки, и егойных родителей. Длинная, как черенок от лопаты, и такая ж прямая. Лишь с одного кончика заканчивалась чуть заметным раструбом, а с другого, наоборот, сужалась и становилась плоской. Это, Волин-младший понимал, чтоб губами брать удобнее было. И без съёмного мундштука, как у горна. По всей длине инструмента вилась спадающей спиралью причудливая чеканка со множеством человечков. Валька считать тогда мог только до ста, так их было по сто три раза и ещё несколько. Смешные дяденьки и тётеньки не стояли без дела. Кто дом строил, кто землю пахал, кто рыбу ловил, кто кашу варил. А двое – самые замечательные, с крылышками и с кружочками вокруг голов, с такими же как у Бога и его матери на иконах – на лошадках скакали и в такие же, как, наверное, Валькин, инструменты дудели. То есть один дудел, а второй трубу свою просто так в руке держал. Ленился, должно быть. Или отдыхал.
Валька, конечно же, толком играть не умел. Да и просто дудеть научился далеко не сразу. Поначалу паренёк лишь глаза от напряжения выпучивал да щёки раздувал, но труба выдавала только противное шипение или в лучшем случае пронзительные высвисты, что тоже слух окружающих не ласкали. Пришлось тренироваться в хлеву – на улице к тому времени стало холодно, снег выпал, а сарай под крышу был дровами забит. Но это разве трудности? Вонь навозная – и что? Для деревенского-то пацана.
Зато когда настоящий звук вышел, все его услышали. Глубокий и протяжный, как паровозный гудок. И такой же громкий. Валька аж сам перепугался.
Стояло раннее утро. Даже не утро раннее, а натуральная ночь – в конце ноября светает поздно. Мать с Алёнкою ещё спали, один отец по избе шарохался. От койки к подполу, где в погребе бочки с огурцами и квашеной капустой. С похмелья мучился, рассол хлебал. Он Вальку-то и разбудил, нечаянно уронив ковш, а посему от души выматерившись. Паренёк ворочался, ворочался, но заснуть более не смог. Тогда и выбрался тихонько из-под одеяла, добрался до двери. Как был в полотняных ночных штанах, сунул босые ноги в валенки, снял с гвоздя телогрейку, с лавки керосинку со спичками прихватил, и вон в сени. Там в телогрейку облачился, фитилёк у лампы запалил, из угла футляр с трубою взял – родители в дом «чёртову дудку» таскать строго-настрого запретили – и в хлев. На «репетицию». Это слово ему в школе учительница сказала, когда он инструментом хвастал. Вместо привычной «тренировки».
Так вот. То ли воздух ночной был чист, то ли ещё что, но, стоило Вальке дыханьем холодную медь отогреть, чтоб губы к ней не примёрзли, да дунуть в трубу хоть и с секретом – это когда губы сжаты плотно-преплотно, – но со всей дури, звук и вышел. Аж стены затряслись, и с крыши вовнутрь хлева солома посыпалась.
Что тут началось! Кто-нибудь видал, чтоб курица зараз по нескольку яйц сносила? Нет, конечно. Вот. А у Волиных в то утро все до единой по два, а то и по три выдали. И телёнок слабенький, на которого надежды почти не было, – это даже вчерашний ветеринар, цокая языком и головой качая, говорил, – на ноги вскочил и замычал тут же. Через минуту отец принёсся и, о порог запнувшись, чуть не упал. Начал было на Вальку-озорника ругаться, да на полуслове язык и прикусил. За голову схватился двумя руками. Ушло похмелье. Правую ногу поднял и в воздухе её согнул. Нет хромоты! Пропала неведомо куда вместе с нестерпимой болью разбитого колена, что с середины войны мучила…
Только с трубой эти перемены из Волиных тогда ещё никто не связал. Даже Валька. Мол, мало ли на свете чудес случается?
Прошло лет пять, а то и больше, пока в дом Волиных не зачастил очкарик один, Стёпка, недавний распределенец из городского культпросветучилища и одновременно Алёнкин ухажёр. Снимал он комнату у соседей, ходил при галстуке и работал в Доме культуры библиотекарем. Самогонке и даже вишнёвой наливке предпочитал чай с малиновым вареньем да сушками, разговаривал на русском, но всё ж каком-то не совсем понятном языке. Декламировал на память удивительные стихи не про советских вождей, не про войну и даже не про трудовые подвиги масс, а все больше о любви не к целому народу, а к отдельно взятой женщине, ну и, до кучи, о безысходной тоске-печали, от этой любви то и дело возникающей. Отец на время посещений библиотекаря картинно сплёвывал, брал с полки бутылку и уходил к соседу «играть в шашки», Валька убегал гулять, а мать с сестрой сидели за столом и слушали «штудента» как заворожённые, краснея от собственных неприличных мыслей и мечтательно блуждая взглядами по выбеленному хлоркой дощатому потолку.
Читать дальше