Солнце, насколько я помню, в тот день то и дело заслоняли плотные хлопковобелые облака, и тень сменила свет, а свет — тень, и наоборот, пока наконец не явилась ночь и не запихала и свет и тень в свой черный мешок. Я зашел в дом и взял спиртовую лампу. Па управился со стеной и сидел на стуле, уставившись на сверкающую белизной поверхность. Я зажег лампу и вернулся на крыльцо. Па что–то радостно мурлыкал себе под нос. Я наблюдал за ним в открытую дверь.
Вот он встал, взял молоток, подошел к стене и вогнал в свежеокрашенные доски три четырехдюймовых гвоздя в ряд. Затем он пошел в другой конец комнаты и скрылся из виду. Я поставил лампу рядом с кирпичами и тут же обрушил проклятия на голову отряда Thusanoptera: оба кирпича были покрыты сонмищами прилипших блядских мотыльков. Я столкнул кирпичи с крыльца в пыль.
В гостиной Па вновь уселся на стул и принялся с гордостью созерцать побеленную стену. Черный Ублюдок, смазанный и требующий пищи, висел на вбитых гвоздях всеми своими тридцатью фунтами, оскалив челюсти, достойные ископаемого хищника.
Я ловко прихлопнул ладонью крылатую тварь, подумав при этом: «Вот вам за кирпичи!», а затем мне пришло в голову, что минуло уже две недели с тех пор, как мы отправили Ма поплавать. Целых две недели мы просидели в нашей лачуге, отгоняя тучи алчущих крови комаров. Па словно чего–то ждал, прежде чем побелил стену–убийцу. И даже сейчас, влипший в топкую грязь, словно та мошкара, что влипла в побелку на кирпичах, я по–прежнему так и не понимаю, почему он медлил.
Время наших простых радостей, время нашей близости как отца и сына закончилось так резко, словно кто–то опустил свинцовую штору или захлопнул у меня перед носом дверь. Сколько я ни размышлял, я так до конца и не разобрался, что случилось. Вот послушайте.
Прошло ровно две недели моей жизни без Ма. Был чудный вечер, и Па отправился в постель в отличном настроении. Но на утро следующего дня глазам моим явился совсем другой Па. Мрачным и сгорбленным был он, словно какойнибудь жестокий инкуб, или суккуб, или как их там просидел всю ночь у него на груди и высосал соки из его счастливого сердца, впрыснув туда ужас и отчаяние.
Было такое ощущение, словно Па знал, что ему отмерено жизни совсем ничего.
Он уныло бродил по двору, будто больной пес. Выволакивал стул на крыльцо и часами сидел там, глядя в сторону топей. Он ничего не говорил; казалось, его грызет ужасное, безысходное уныние, такое всеохватное, что уже невозможно назвать его причину или обозначить его источник.
Сердце его было погребено в бездонном колодце черной скорби, в котором нет никаких «потому что», поскольку нет никаких «почему», но я не знал, в чем тут было дело. Не знаю и до сих пор.
Неоднократно я возвращался в мыслях к последнему вечеру перед тем, как с Па случилась эта таинственная перемена. В тот вечер наш дом в последний раз был пропитан духом радости. Я помог Па собрать все пожитки Ма, которых набралось всего–то несколько узлов. Затем мы свалили эти затхлые тряпки в прикаченную мною аж с самых Вершин Славы сорокачеты–рехгаллонную железную бочку.
Пожарище на месте церкви к тому времени превратилось в неофициальную свалку всего мусора в долине, а для меня, следовательно, — в настоящую золотую жилу. Итак, Па сложил все барахло, принадлежавшее его покойной супруге, в бочку из–под нефти — все до одного неказистые намеки на то, что подобная особа существовала на земле. В число подлежащего уничтожению барахла попала также шляпная коробка, перевязанная сгнившей атласной лентой, в которой Ма хранила всякую всячину, напоминавшую ей о юных днях. Под ленточку была засунута карточка с позолоченной каймой, на которой девичья рука начертала: Эта коробка принадлежит Джейн Кроули Не трогать 1910 Па прочитал надпись вслух и, не дрогнув ни одной мышцей лица, швырнул коробку к остальному мусору, уже лежавшему в бочке, так и не посмотрев, что таам внутри. Прежде чем мне представился шанс извлечь обратно шляпную коробку вместе со всем ее таинственным содержимым, Па вылил в бочку из канистры полгаллона древесного спирта и чиркнул спичкой о капот «шевроле».
Затем он бросил спичку внутрь. Мне оставалось только смотреть на то, как мои шансы ког да–либо исследовать содержимое этой замечательной шляпной коробки — изумрудно–зеленой с золотыми полосками и с вытисненной золотом на крышке короной, под которой три скрещенных лиловых пера, а поперек крышки вымпел с надписью «Три пера», растянутой между двумя наклоненными копьями, а под вымпелом — величественным готическим полужирным шрифтом Шляпники Его Превосходительства на протяжении пятидесяти лет — пошли прахом.
Читать дальше