Единственное, в чем я могу не успеть, — пункт второй. Это ах как сложно! Во-первых, кошмарная ст. 77-прим, а во-вторых, слишком нас мало — даже уголовной стихии нам пока не под силу противостоять. Но тут я надеюсь на скорое появление группы украинцев, которых, я слышал, наарестовали в январе этого года. Некоторых из них я знаю, ребята крепкие — какую-никакую кашу с ними сварить можно. Поскольку я тут надолго, я не могу не пытаться очеловечить свои условия. Конечно, старостат — мечта неосуществимая в обозримом будущем. Когда-то, еще на заре века, за него было пролито много кропи, в двадцатые годы он еще кое-где сохранялся, благо сидели некоторые из тех, кто и раньше сидел (помнишь анкету Радека? «Чем занимался до революции?» — «Сидел и ждал». — «Чем — после революции?» — «Дождался и сижу»), — живые носители бойцовских традиций царских узилищ, а новые тюремщики — сами недавние арестанты — еще совестились обрушивать на вчерашних соузников накопленный в тюрьмах опыт… Но когда за старостат уже не кровь стали пускать, а просто-таки головы отрывать, он умер. Какой, к чертовой матери, старостат, если тут запрещено даже жалобу за другого написать («человек человеку друг, товарищ и брат!»). Но что-то надо все-таки делать, чтобы превратить… войну «всех против всех», перманентную, бесконечную джунглевую грызню, ни на миг не затихающую в дебрях лагерного быта, в сознательное сплоченное противостояние всему (г-)адскому. Причем, говоря об уголовниках, не надо обладать большой проницательностью, чтобы предсказать, на чьей стороне будет администрация. Отношение советского обывателя к уголовнику двойственное — он боится и ненавидит его, уличного грабителя, насильника и хулигана, но одобрительно (или по меньшей мере равнодушно) взирает на него, если он предстает в обличье расхитителя государственной собственности, ибо «кто Богу не грешен, царю не виноват?», то бишь — кто же не крадет у государства? «Не украдешь — не проживешь», «Хочешь жить — умей вертеться», «Ну и лопух — ни украсть, ни покараулить» — вот концентрированное выражение философии рядового гражданина, выросшего в склочных очередях за хлебом, возмужавшего и постаревшего в «доставании по блату» и продаже из-под полы, в левых заработках, халтурах и мелких хищениях чего ни попадя с родного завода…
Третья задача дается мне тоже нелегко, может быть, и через, карцеры, но, вообще говоря, отвечать на всякий удар двойным — в моей крови, и я даже с известным чувством облегчения забрасываю свое перо в дальний угол, намертво пряча немногие сохранившиеся у меня искорябанные мельчайшим бисером буковок бумажки и, весело покряхтывая, расправляю занемевшие члены.
А через какое-то время, когда от меня немножко поотстанут, я, может, опять тихонько извлеку свое перо. Но скажу тебе честно, что с тех пор, как появился шанс (увы, хоть мы и приложили к этому руку, не для нас пока, но и для нас тоже — пусть и в далекой перспективе)… с тех пор, как появился шанс выскользнуть из костоломных скифских объятий, я все чаще задумываюсь: не слишком ли это дорогая цена, срок, за те слова, которые ты (только потерпи пока!) свободно выскажешь завтра (то есть лет этак через 10–12) в каком-нибудь закордонье, где справедливо приложимо недавно вычитанное мною у кого-то утверждение, что противостояние властям, бунт имеют соблазнительный привкус грозящего за него наказания… Бывают же такие страны, где противостояние властям имеет соблазнительный привкус наказания, которое всего лишь грозит!
…Зимой себя спокойней, уравновешенней чувствуешь — не так тянет на волю. Самая мука весной — так и взвыл бы серым волком. Весной смиренномудрая зимняя душа — «немочь бледная» — складыват свои горние крылышки и затихает, забивается в дальний уголок, смущенная неистовым косноязычием воплей и метаний пробудившейся сестры-язычницы, пьяной вакханки, распираемой всеми земными соками и страстями. Весной сизифов камень обуздания плоти, с таким трудом вкаченный на холодную и чистую вершину, вдруг стремительно срывается вниз, все сокрушая на своем пути к живительной влаге родного озерка… летит, пока не уткнется в околюченный забор — каменней всех камней. Ни вверху не удержаться, ни вниз не упасть — лишь томиться, вновь и вновь мысленно блуждая все по тем же дорогам странствий души человеческой, то завороженной надзвездными хоралами, то хрюкающей в болотной жиже всеядного вожделения. Помнится, Достоевский говорил, что о народе (да и о человеке, конечно) следует судить не по тем пропастям, в которые он падает, а по тем вершинам, на которые он способен подняться. Я бы заменил противопоставительное «а» на рядополагающее «и» — ведь вершин не бывает без пропастей. Ни от чего нельзя отрекаться, надо быть верным себе и в хорошем, и в плохом — жизнь человеческая слишком сложна и коротка, чтобы успеть выработаться в бесповоротного ангела: лучшим и удачливейшим из нас всего лишь удается повиснуть между небом и землей, то задевая головой свод небесный, то загребая сапожищами болотную грязь… Нельзя отрекаться ни от неба, ни от земли, в этом, может, суть мужественной и трезвой мудрости — мужественной мудрости признания, что подвешенное состояние — это единственное, что пока заслужил человек, трезвой мудрости понимания, что минимум утешительных автомифов — это хоть какая-то профилактика наиболее кровавых болезней человеческого духа и истории.
Читать дальше