Существует весьма распространенное мнение о том, что в браке и вообще в сексуальных связях одна сторона подчиняет себе другую — и так длится годами: хозяин и раб, эксплуататор и эксплуатируемый, главный член и второстепенный. Чушь! Формула некорректна. Какое там — годами! При ближайшем рассмотрении оказывается, что на самом деле раб помыкает хозяином, как хочет, а второстепенный член вьет из главного веревки. Повторюсь: мой рассказ и мои утверждения не претендуют на истину в высшей инстанции. Частный случай. Сказка о принце и деве, заключенной в башню. Девами поочередно были Морин Джонсон Тернопол и Сьюзен Сибари Макколл; разрешите представить принца. Вам кажется, что я больше похожу не на королевского сына-освободителя, а на оседланного им коня, загнанного до полусмерти? Позвольте не согласиться. Ничего животного во мне не было. Не Конь-огонь, не Петушок — Золотой гребешок, не Зайчик-побегайчик — человек. Мужчина.
Когда все начиналось, я и представить себе не мог грядущей необходимости в подобных объяснениях. Мне искренне казалось, что к моим двадцати пяти птица удачи крепко схвачена за хвост. Теперь жалей не жалей, но расхлебывание противоестественного брака и последующая битва за развод целиком и полностью захватили мое время и мысли. Чем вы сейчас занимаетесь, мистер Тернопол? Расхлебываю. Ваши ближайшие планы? Битва. Смех и грех! Я не поверил бы никакому оракулу, предреки он, что противостояние с женой станет моим основным занятием — как исследование Южного полюса для адмирала Берда [93] Берд Ричард Эвелин — американский полярный исследователь, первым облетевший Северный (1926) и Южный (1929) полюса.
, как работа над «Госпожой Бовари» для Флобера. А ведь я никогда полностью не доверял риторике о «постоянных отношениях», я был скептичен и ироничен, но общепринятые нормы, но общественное мнение… Потребовалась Морин с ее тактическими приемами, чтобы наставить меня на ум. Отныне с иронией и скепсисом покончено. И стоит ли жалеть о них, когда покончено со всем вообще?
Я был одурачен: в основном, самим собой.
Молодой писатель, доброжелательно принятый редакциями приличных альманахов, литератор при некоторых средствах, позволяющих тратить по тридцать долларов в неделю (армейские накопления плюс издательский аванс в размере тысячи двухсот долларов), вдохновенный творец, снимающий полуподвал в районе Второй авеню и Бауэри в Нижнем Ист-Сайде, — я жил не так, как мои однокашники. Они стали юристами и врачами; несколько человек из тех, с кем сохранились отношения, сотрудничали с журналами, заканчивая диссертации; я и сам полтора года проучился в докторантуре Чикагского университета, но был отчислен за леность в области библиографии и англосаксонской литературы. Ни с кем из сокурсников я особенно не сближался — ни тогда, ни теперь; почти все поголовно они уже завели семьи и работали с девяти до пяти. Шел 1958 год. Я предпочитал темно-синие рубашки и короткие стрижки — не в пончо же ходить, не отращивать же романтические кудри. И без того я выделялся на фоне сверстников: хотя бы тем, что читал книги и хотел их писать. Мой идол — не мамона, не веселье, не благопристойность, но искусство. Искусство, основанное на нравственности. В то время я увлеченно трудился над романом об ушедшем на покой еврее, торговце мужской одеждой из Бронкса, который, путешествуя с женой по Европе, едва не задушил одну невоспитанную немку, вспомнив о шести миллионах кровных братьев и сестер. Прототипом героя послужил мой добрый, взрывной, трудолюбивый еврейский папа: когда они с мамой навещали меня в армии, с ним произошел подобный инцидент. Прообразом сына-солдата был я сам; сюжет почти целиком основывался на реальных событиях. Служа четырнадцать месяцев капралом во Франкфуртском гарнизоне, Питер Тернопол завел подружку-немку; она училась в школе медсестер, чрезвычайно ласковая и податливая валькирия. Смятение, которое она пробуждала в моем сердце и душах моих родителей, причудливо отразилось в романе, озаглавленном «Еврейский папа».
Над моим письменным столом красовалась не фотография уносящегося вдаль парусника, не изображение замка моей мечты; не портрет пухлощекого младенца украшал собою стену, не рекламный плакат туристического агентства, зовущий на экзотические острова. К стене был прикноплен лист со словами Флобера, обнаруженными мною в одном из его писем, напутствие начинающим писателям: «В быту строго следуй правилам и нормам, как добропорядочный буржуа; только тогда ты сможешь стать поистине оригинальным в творчестве». Умная мысль. Остроумная. Умом (острым умом) я всецело с ней соглашался. Я признавал необходимость самоограничения и внутренней дисциплины ради литературы, которой был искренне предан (и которой, к слову сказать, буду вскоре предан). Я относился к творчеству не просто серьезно, но благоговейно. Однако мне было двадцать пять. Однако, мэтр Флобер, жизнь берет свое. Когда рабочий день закончен, хочется чего-нибудь острого, перченого — ладно, пусть сладенького. Не вы ли, господин Гюстав, прежде чем стать затворником от литературы и обосноваться за письменным столом, знавали совсем иные застолья, бродяжничали по Египту, карабкались на пирамиды и отмечались во всех злачных местах, где смуглые плясуньи, не жалея живота своего, демонстрировали танец живота?
Читать дальше