Прежний семейный уклад неизбежно сошел на нет, и этот процесс ускорился благодаря нашему переезду в столицу, где индийцев было немного. Внешний мир все больше вторгался в нашу жизнь. Мы стали скрытными. Но однажды мы совершили открытую атаку на город. Моя бабушка захотела прочесть каттху, и захотела прочесть ее не иначе как под сенью священного фикуса. На всем острове имелся один-единственный священный фикус, и росло это дерево в Ботаническом саду. Туда и следовало обращаться за разрешением. К моему удивлению, нам дали разрешение; и вот однажды, субботним утром, мы сидели под священным фикусом, снабженным ярлыком с его ботаническим названием, а пандит [7] Пандит — ученый человек, знающий традиционные индуистские своды текстов.
читал священный текст. В костер, где пылал священный огонь, были брошены кусочки смолистой сосны, коричневый сахар и топленое масло; звонили в колокольчики, ударяли в гонги, трубили в морские раковины. Мы вызвали молчаливое любопытство небольшой разномастной толпы людей, совершавших утреннюю прогулку, и прозелитский интерес со стороны одного адвентиста Седьмого Дня. Это была настоящая пасторальная сцена: арийский ритуал, явившийся сюда с другого континента и из другой эпохи, совершаемый в нескольких сотнях метров от губернаторской резиденции. Но это любование уже относится к более поздней поре. Тем из нас, кто ходил в то время в школу, публичные церемонии давались нелегко. Мы становились застенчивыми, сравнивали себя с другими: наш тайный мир быстро съеживался. Впрочем, изредка кто-нибудь из немногочисленных благочестивых индусов, живших в Порт-оф-Спейне [8] Порт-оф-Спейн — столица Тринидада.
, желал покормить брахманов. Тут мы и пригождались. Мы шли к ним, нас кормили, нас одаривали отрезами материи и деньгами. Мы никогда не задумывались, почему нам так повезло. Это представлялось простым везеньем, потому что сразу же после церемонии, шагая домой в брюках и рубашках, мы снова превращались в обычных мальчишек.
Хотя мне такое везение казалось слегка жульническим. Я происходил из семьи, в которой было много пандитов. Но сам я родился неверующим. Меня не радовали религиозные обряды. Они длились чересчур долго, а еду раздавали только в конце. Языка я не понимал (взрослые как будто ожидали, что мы все должны понимать чутьем), и никто не пояснял нам ни слов молитв, ни смысла ритуалов. Все церемонии походили одна на другую. Изображения не вызывали во мне любопытства, я никогда не пытался понять, что они значат. К моему неверию и нелюбви к ритуалам прибавлялась невосприимчивость к метафизике: очередная измена наследственности — ведь пристрастие моего отца к индуистским умопостроениям было огромным. Так вышло, что, выросши в ортодоксальной семье, я почти ничего не знал об индуизме. Так что же все-таки осталось во мне от индуизма? Возможно, я впитал кое-какую философию, которая впоследствии оказывала мне поддержку. Не могу этого утверждать; мой дядя часто говорил мне, что мое отрицание религии — вполне дозволенная форма индуизма. Копаясь в себе, я обнаруживал лишь то ощущение несходства людей, которое уже пытался объяснить выше, некое смутное чувство кастовой принадлежности, и отвращение ко всему нечистому.
Я до сих пор испытываю брезгливость, видя, как люди кормят животных из посуды, с которой едят сами; в школе я с той же брезгливостью наблюдал, как мальчишки лижут вместе «попсиклы» и «пэлэты» — так назывались местные сорта фруктового мороженого на палочке; с такой же брезгливостью я наблюдаю и сейчас, как женщины порой пробуют пищу с ложек, которыми помешивают свое варево в кастрюлях. Это было не просто «отличие»; это была та нечистоплотность, которой нам следовало остерегаться. Как ни странно, на сладости никакие пищевые ограничения не распространялись. Мы покупали маниоковые рожки на уличных лотках; а вот один вид кровяной колбасы в рассоле — любимого лакомства негритянского пролетариата, которое продавалось на уличных перекрестках и возле спортивных площадок, — гипнотизировал и ужасал нас. Казалось бы, при таких взглядах наша пища должна была оставаться неизменной. Но это было не так. Трудно понять, как именно происходило взаимодействие, но мы мало-помалу заимствовали чужие кулинарные привычки: на португальский манер тушили помидоры с луком — такой соус подходил к любому блюду; негритянским способом готовили ямс, овощные бананы, плоды хлебного дерева и бананы обычные. Все, что мы перенимали, становилось нашим; чужого по-прежнему следовало опасаться, и мои предубеждения были настолько сильны, что к той поре, когда я покинул Тринидад (это случилось незадолго до моего восемнадцатилетия), я всего три раза бывал в ресторанах. День, когда я стремительно перенесся в Нью-Йорк, стал для меня злосчастным днем: я бродил по этому городу испуганный и голодный; потом, на корабле, плывшем в Саутгемптон, я ел почти одни только сладости, и стюард, получив от меня чаевые, отважился заметить: «Другие совсем как свиньи стали. А вот вы — большой любитель мороженого».
Читать дальше