Рядом со мной оказался мрачный кривоногий Куркуль, глядевший с торжественной печалью на машину с гробом.
— Добрый от вас ушел сосед, — сказал я иронически.
— Добрый, — с неожиданной жалостью ответил он. — Многим я попользовался от него, научился многому. Сад теперь удобряю этим самым… Дом тоже стану перестраивать, высокий сделаю, светлый. А забор — уберу: колючей проволоки купил две бухты, она легче, и все видишь.
— От чего он умер? — спросил я.
— От глупости, — сказал Куркуль серьезно. — Он ведь никого не щадил, и себя тоже. Будто чужой себе человек. Построил дом и решил проверить, крепкий ли. А неужто так проверяют? В нем, в жернове-то, пуды не считаны, не мерены.
И рассказал, что Гуляев, полностью закончив строительство дома, решил испытать его крепость. Он услал в магазин старуху, а сам в это время, пока она ходила, скатил с горы мельничный жернов на свой дом. Тяжелый жернов, на пятерых мужиков, но ведь покойник подымал лошадь на спину и тут думал справиться. Ан сплоховал: поднять-то поднял и скатить сумел, но что-то в нем лопнуло, оборвалось, и в два дня кончился.
— В нем ведь, в жернове-то, пуды не мерены, не считаны, — повествовал Куркуль, — а гора высокая, разбег большой. Целый день я заделывал простенок и окна, с утра до вечера бесплатно горбатил, а он в это время умирал в больнице. Глина-то. До-обрый был человек, царство ему небесное!..
На могиле говорили прощальные речи: сначала председатель колхоза, потом Плакитин, затем Понимаешь.
Председатель отмечал многолетний труд покойного, говорил, что Гуляев никогда не давал в обиду свой колхоз, а если и смеялся, то никогда не делал это зря, — здесь, у могилы, надо честно признать всем жертвам его насмешек, что они сами были виноваты.
— Да, да, этак, — вздыхали в толпе. — Не скроешься, бывало, все видал…
Плакитин трогательно покаялся в своих давних археологических претензиях и признался, что на мысль о краеведческом музее натолкнул его Гуляев: он верно угадал, что селу, из которого стала разъезжаться молодежь, надо ощутить свои корни и оживить их. А ему, Плакитину, как раз это дело по силам. Какой он археолог, если живет делами нынешнего дня? О своей Сосновке только и думает.
И поклонился почти до земли, уступая место Понимаешу.
На кладбище цвела черемуха и распускалась сирень, звенели майские птицы, радуясь солнцу и наступающему лету, стояли дружной толпой нарядные сосновцы и вспоминали живого насмешливого Гуляева, с которым надо держать ухо востро.
— …Вот, понимаешь, когда сынок мельника кинулся на меня с гирей, а мужики были сердиты на нас, он один, дорогой наш товарищ Гуляев, не побоялся заступиться за меня, и хлеб голодающей Москве мы послали. Целый обоз, понимаешь, отправили на станцию. И во время коллективизации деревни на социалистические рельсы он меня разок защитил, понимаешь, — вот рубец на голове, глядите… А могло быть хуже, понимаешь, если бы не он. Правда, он тогда же и обсмеял меня, но это наше дело, понимаешь, и я сам был виноват. И за то, что он исключил меня из партии, я не обижаюсь: коммунист — высокое звание, его надо завоевать, понимаешь, надо много знать и уметь, а пока работать простым советским активистом. Вот так я думаю, понимаешь!..
В последний раз запели сверкающие на солнце трубы, заныли черные дудки оркестра, и скоро над Гуляевым вырос холм земли с русским православным крестом, покрашенным голубой краской.
— Даже в бреду шутил, теряя сознание, — рассказывала пожилая фельдшерица, когда мы возвращались с кладбища. — А когда мы положили к нему в палату парня из соседней деревни и тот спросил, долго ли еще лежать Гуляеву, он с улыбкой ответил, что осталось двое с половиной суток: ночь здесь, на койке, и двое суток дома, в гробу. Потом уже вечный покой. И улыбался при этом весело, без всякой тоски.
Фельдшерица рассказала, что в тот же день вечером, когда его привезли в больницу, он дал ей мой адрес и попросил послать телеграмму с таким смешным текстом. Она предлагала исправить, но он не разрешил. А на другой день, после получения ответа — очень он ему обрадовался, хвалил за краткость, — попросил послать вторую. За час до смерти послали: знали — безнадежен.
— Часто он вспоминал вас, — рассказывала фельдшерица, — но когда бредил, то называл вас Колей почему-то.
Я торопливо закурил, ломая спички. Коля был его единственный сын, погибший в Отечественную войну, и Гуляев не раз говорил мне о нем, показывал довоенную фотокарточку. В сыне он особенно ценил искренность, радовался этой его способности, любил ее в людях.
Читать дальше