— Чуешь? Этот еще только щенок, а какую пакость имеет. А те — псы настоящие: обдерут нас — это мало, да ведь еще в душу залезут и там напоганят. Хорошо ты это так-то с ним. Припугнула. Ну, а что слушала? Ты каждый день слушай.
Татьяна ежедневно, как только уходил из дому Ганс Кох, слушала радиопередачи. Она слушала и гитлеровскую хвастливую, но чаще ловила передачу из Москвы. И все, что она слышала, было страшно. Сегодня она узнала о том, что фронт прорван у Вязьмы… и немцы двинулись на Москву. А немцы кичливо кричали, что они вот-вот займут столицу, войдут в Кремль и на Красной площади будут праздновать победу… что москвичи из столицы бегут.
Передав все это, она пугливо посмотрела на Ермолая, уверенная, что на него ее рассказ произведет страшное впечатление. Ермолай Агапов поднял голову.
— Значит, убралась Москва-то. Это хорошо: детям и женщинам ненадобно быть под огнем. А то, что те болтают, — брехня. Красная гвардия, — он все еще называл Красную Армию по временам гражданской войны Красной гвардией, — Красная гвардия покажет им Москву — пятки засверкают.
Все это Ермолай Агапов произнес так, что у Татьяны разом пропал ужас, и она, еще внимательнее посмотрев на старика, произнесла:
— Какая у вас вера большая.
— А как же? Я ведь много лет прожил на земле, и всякое у меня было: жене не верил, детям не верил, друзьям не верил, а в народ всегда верил.
— А вот теперь? Ведь они боятся Ганса.
— Это не боязнь, дочка, — Ермолай Агапов смолк, еле слышно похрустывая мертвым снегом под ногой.
В этот миг из кустарника выскочил заяц. Как ошалелый, он кинулся сначала в одну, потом в другую сторону и со всего скока сел почти рядом с Ермолаем. Сел и выпученными, как горошины, глазами глянул в кустарник. Из кустарника показалась тонкая, длинная лисья голова. Заяц шарахнулся.
— Ух ты! — крикнул ему вдогонку Ермолай, и чуть погодя: — Видала? Заяц и то как жить хочет: от лисы-то к нам сиганул… А честный человек, который своим трудом хлеб добывает, ой, как жить хочет. Жулик, прохвост — тому жизнь ломаный грош. А мы сладко жили, с достоинством: мужик впервые стал гражданином. Понятно тебе это? Ну вот и копай тут. Полюбил мужик жизнь, а ему смерть несут. Нежданно, негаданно.
— А не будет так, как с Савелием Раковым?
Ермолай Агапов чуть подумал.
— Осудить человека — дело легкое. Понять — дело трудное… Давно я его знаю: одногодки мы и друзья были большие. А вот теперь. Ты приглядись к нему. Бац-бац человека по голове — легко. А может, у него линия. У меня своя линия, у него своя, у тебя своя — это капельки. А дождь тоже ведь капельками падает, а какие потоки бывают. — Дед помолчал и вдруг настойчиво потребовал: — Ты вот что, у пса тогда выпроси мне разрешение — на богомолье я хочу сходить. — Глаза у него загорелись искорками ребяческого озорства, и он тише добавил: — На богомолье… В Брянские леса, к партизанам… что ему, псу, не полагается знать.
— Ох, как мне это трудно — улыбаться, просить.
— Трудно? Еще бы. Но ведь хуже — прямо-то в лоб бить, когда еще рука коротка: по воздуху кулаком шарахнешь — и все. Потому хитрить надо до тех пор, пока рука до лба не дотянется. Дотянется — тут и шарахни.
1
Горы иногда рушатся сразу — в один час, в один миг…
В тот день, к вечеру, когда вся семья Замятиных вернулась домой, Елена Ильинишна — она всю дорогу молча плакала — сняла со стены календарь и сорвала двадцать первое июня.
— А двадцать второе не трогайте — это память о Санечке.
— И чего ты выдумала? Ну-ка я его сожгу, численник твой, — прорвался Иван Кузьмич, всю дорогу ласково утешавший жену.
Но Елена Ильинишна посмотрела на него так, как будто он делал что-то самое пакостное, и, собрав вещи Сани, словно провожая его куда-то, сложила их в уголке, рядом со своей кроватью.
Леля вмешалась, решив поддержать Ивана Кузьмича.
— Какие глупости, мамаша: все равно так моль съест.
Иван Кузьмич круто повернулся к Василию и, глядя на сноху, крикнул:
— Уйми!
На следующий день, поздно вечером, когда дети уже спали, призвали в армию и Василия. Мать снова заплакала. Она посадила сына рядом с собой, склонила его голову на колени и, разбирая волосы, тихо проговорила:
— Васенька! И взрослый ты — знаю, свои дети у тебя. Да ведь для моего сердца ты все равно маленький. Побереги себя, родной мой. Не трусости от тебя требую. Нет. Храбро побереги.
Иван Кузьмич хотел было молча расцеловаться с Василием, но, поцеловав, сказал:
Читать дальше