Боль терзала его немилосердно, не давала ему ни мгновения роздыха, лишала его способности постигать даже свое отчаяние, равное концу света, но когда обрушивался благословенный ливень, боль утихала, и он звал нас к себе и выглядел так, словно заново родился; он сидел перед немым экраном телевизора, за столиком, куда мы подавали ему ужин; жаркое из бекона с фасолью, тертый кокос и жареные бананы – совершенно невообразимые для его возраста блюда! Ужин этот, однако, оставался нетронутым, ибо он был занят просмотром допотопного телефильма. То, что этот телефильм снова был запущен по специальному каналу телевидения, причем запущен в такой спешке, что пленка шла вверх ногами, свидетельствовало о каком-то неблагополучии в делах государства – правительство явно что-то скрывало. «Что там у них за фигня?» – бормотал он, однако тут же, для самоуспокоения, уверял себя, что ничего от него не скрывают, что, если бы стряслось что-нибудь серьезное, он бы уже знал; так, с этими мыслями, сидел он в одиночестве над остывшим ужином, а когда соборные часы били восемь, он вставал и вываливал свой ужин из тарелки в унитаз, как делал это уже давно, в эти же самые вечерние часы, чтобы никто не знал об этом унизительном для него положении: его желудок не принимал уже никакой пищи; он хотел, чтобы люди думали, будто он все тот же, все такой же, каким рисуют его легенды достославных времен, и сам утешался этими легендами, отвлекаясь благодаря им от ненависти, какую испытывал к самому себе, от омерзения, которое охватывало его всякий раз, когда его организм выкидывал очередной маразматический номер; он старался забыть, что едва жив, старался не думать, что это он пишет на стенах нужников: «Да здравствует генерал! Да здравствует настоящий мужчина!» – он старался не вспоминать, как тайком принял знахарское снадобье, чтобы за одну ночь трижды ублажить трех женщин, как расплатился за эту старческую наивность злобными слезами бессилия; сидя в нужнике после своего позора и держась за шнур водослива, он плакал: «Мать моя Бендисьон Альварадо моего сердца возненавидь меня очисть меня своей огненной водой!» Однако этот позор был понятен ему, понятно было, почему в бессчетный раз его постигла неудача: он прекрасно знал, что и в этом случае, как всегда, ему недоставало в постели не мужской силы, а любви, недоставало женщин менее холодных, нежели те, которых подсовывал ему его приятель премьер-министр. – «Чтобы я не забывал об этом славном занятии из-за того, что закрыли соседнюю женскую школу!» Это были самки без костей. – «Специально для вас, мой генерал!» – доставленные самолетом прямехонько с витрин Амстердама, с кинофестиваля в Будапеште, с лазурных берегов итальянского Средиземноморья. – «Вы только посмотрите, мой генерал, какое чудо! Это самые красивые женщины мира!» Эти женщины поджидали его в позе скромных учительниц пения в тишине полутемного кабинета, артистично раздевались, обнажая прекрасное тело, – на их теплой, медового цвета коже оставались полоски от купальника, словно отпечатанные фотоспособом; благоухая ментоловой зубной пастой, цветочными лосьонами, они ложились на плюшевый диван рядом с огромным волом, похожим на железобетонную глыбу. – «Но он ни за что не хотел снимать форму, ни за что не хотел раздеваться! Уж как я ни старалась, каких только способов ни испробовала! Мне даже расшевелить его не удавалось!» – «Мне надоели штучки этой красивой холодной мертвой рыбы, и я сказал ей: хватит, дочка, шла бы ты в монашки!» Да, – своей вялостью он был очень подавлен. Но однажды, в восемь вечера, он застал в дворцовой прачечной прачку, стиравшую солдатское белье, и одним ударом лапы повалил на пустые корыта; женщина вскочила и попыталась улизнуть, испуганно оправдываясь: «Сегодня я не могу, генерал, меня посетил вампир», – но он молча нагнул ее, уткнул лицом в стиральные доски и овладел ею сзади с таким первозданным пылом, что бедная женщина, почувствовав, как у нее хрустнули позвонки и душа хрустнула, простонала: «Ну и зверь же вы, генерал! Вы, видимо, у осла учились!» А он был польщен этим стоном больше, чем самыми восторженными дифирамбами своих профессиональных подхалимов, и назначил прачке пожизненное пособие на воспитание детей; спустя столько лет он, задавая на ночь корм коровам, снова запел: «О, январская луна!» Он пел и не думал о смерти, зная наверняка, что даже в последнюю ночь своей жизни не допустит слабости и не позволит себе думать о том, что не укладывается в сознании; он пересчитывал своих коров и пел себе: «Ты – свет во тьме моих дорог, ты – путеводная звезда», – пересчитал дважды и убедился, что четырех коров не хватает, после чего направился во дворец, где пересчитал всех кур, спящих на вешалках вице-королевских времен, пересчитал клетки с птицами, набрасывая на них темные покрывала, – «сорок восемь»; затем он поджег все высохшие коровьи лепешки, те, что коровы, разгуливая по дворцу, навалили за день, и, как всегда, запах и дым горящего коровьего навоза пробудили в нем воспоминание о детстве, но на этот раз видение, возникшее перед ним, не было мгновенным и туманным, а было совершенно отчетливым: он увидел себя мальчонкой, дрожащим от холода на ледяном ветру плоскогорья, и увидел рядом свою мать, Бендисьон Альварадо, которая только что отняла у стервятников мусорной свалки бараньи потроха, чтобы накормить сына, продрогшего до костей мальчонку, обедом.
Читать дальше