Я побежал в гостиную, чтобы посмотреть на него из окна, выходившего на Гоголевскую,-- и остолбенел. По Гоголевской шли китайцы -- старые и молодые, с солдатскими мешками за спиной, мужчины -- с косами, болтавшимися поверх мешков, женщины -- с прическами, высокими, неприкрытыми, в подпоясанных халатах, и многие -- с детьми, которых они несли за плечами, с трудом ступая маленькими, похожими на костылики, ногами. Откуда они пришли? Куда направлялись? У них был такой вид, как будто они явились в Псков, чтобы остаться здесь навсегда.
И днем, когда мы ехали на вокзал в санках, с чемоданами в ногах, с мешками на коленях, они все еще шли и шли во всю ширину Кохановского бульвара. Извозчик был знакомый, и Лев спросил о китайцах.
-- Да кто же их знает? Нынче разве что разберешь? -- сказал извозчик.-Говорят, их будут в армию брать. А баб куды? И какое из косастых войско?
Впоследствии я узнал, что в 1916 году по решению правительства десятки, а может быть, сотни тысяч китайцев были завербованы для работы на рубке леса, на фабриках и в портах. После революции, когда деньги потеряли цену, они разбрелись по всей стране. Одна из многочисленных партий в 1918 году ненадолго задержалась в Пскове.
...Не впервые я уезжал из дома, но это были поездки, начинавшиеся и кончавшиеся в Пскове и, быть может, поэтому оставившие чувство мимолетности, непрочности, необходимости возвращения.
Зимой 19-го года мы с Львом не ехали, а продирались в Москву. Мы продирались в здание вокзала, а потом, прождав четыре часа, продирались из здания к костру, который горел на площади. Мы продирались в вагон, а потом в другой вагон, потому что первый оказался неисправным.
Когда это продиранье, ругательства, тасканье вещей кончились, я увидел себя на полу, в коридоре, слабо освещенном свечой, которая горела в фонаре, висевшем над дверью. Дверь не закрывалась, хотя это была дверь в уборную. Ноги торчали со всех сторон, в сапогах, валенках, босые, и от одной корявой голой ноги мне приходилось то и дело отодвигаться, потому что она лезла мне в лицо. Люди лежали, полулежали, сидели, полусидели, были скорчены, стиснуты и распластаны от потолка до пола. В уборную, из которой несло холодом и вонью, все-таки ходили.
Теперь мне казалось, что самый поезд с трудом продирается сквозь гудящие заслоны снега, сквозь черный свистящий воздух, морозный туман. Лев спал, прислонившись к мешку с картошкой, за который обеими руками держалась испуганная, измученная женщина. Во сне он не заметил, что с головы свалилась шапка, и мы долго искали ее, шарили среди вещей, заглядывали под нижнюю лавку. Он повторял жалобно: "Хорошая шапка". Но хорошая она была или плохая, страшно было и представить себе, как он без шапки доедет до дома, а нам предстояла еще пересадка. Соседи не ругались, сочувствовали, искали вместе с нами, и шапка наконец нашлась.
Не помню станции, на которой мы должны были пересесть. Дожидаясь поезда, мы стояли, озябшие, усталые, грязные, на зашарканной платформе, когда к брату подошел худенький черненький солдатик в папахе с красной ленточкой, в длинной, не по росту, шинели, и сказал негромко:
-- Идите за мной.
Чекисты, дежурившие на станции, заинтересовались братом -- может быть, потому, что он действительно походил на офицера со своей плечистостью, твердой осанкой и манерой держать голову по-военному прямо? Он ушел с солдатом, я остался один -- и боже мой, каким подавленным, испуганным, одиноким почувствовал я себя на этой продутой ледяным ветром платформе! Блок, трагедии в стихах, речи, персона грата, слава, которая войдет бесшумно и скажет: "Я -- слава",-- голодный, усталый, подавленный, подбадривавший себя мальчик стоял, грея руки дыханьем и не сводя глаз с чемоданов и мешков, как строго приказал ему брат.
Он вскоре вернулся и сказал, что все в порядке. Чекисты проверили документы, убедились в том, что он -- не офицер, а заместитель председателя совета старост медицинского факультета, и сказали: "Можете идти".
Поезд подошел, и снова началась давка, толкотня, матерщина. Лев ругнул и меня -- по его мнению, надо было энергичнее действовать локтями.
Нам повезло, в вагоне второго класса можно было растянуться на полу, подбросив под голову мешок. Я уснул, едва тронулся поезд...
Поразившие меня сны я стал записывать через много лет после того, как уехал из Пскова, в конце тридцатых годов. Сон, приснившийся мне в поезде, запомнился потому, что он много раз повторялся -- в вариациях, которые были одна грустнее другой. То я рисовал себя мелом на классной доске, а потом какой-то вежливый человек в визитке -- может быть, Рудольф Карлович Гутман -- подходил и, неопределенно улыбаясь, стирал меня с доски мокрой тряпкой. И я исчезал. То, спасаясь от преследователей, я прыгал с конки и летел прямо в пруд, разбивая собственное зеркальное отражение.
Читать дальше