В эту прореху видна была мягкая мясистая грудь Термосёсова, заросшая густыми и длинными черными волосами. Далеко, за локоть засученные рукава открывали такие же мясистые и обросшие волосами руки.
На этих руках Термосёсов держал длинное русское полотенце с вышитыми на концах красными петухами и крепко тер и трепал в нем свои взъерошенные мокрые волосы.
По энергичности, с которою Термосёсов производил эту операцию, Данка без ошибки отгадала, что те веселые, могучие и искренние бррры-пфрру-хааа-фрыч, которые минуту тому назад неслись из комнаты сквозь затворенные двери, пускал непременно Термосёсов, а не Борноволоков. Это же подтверждала и масса брызг, окружавших Термосёсова, и оставшаяся у его ног деревянная табуретка. Ясно было, что громко брызгал – это Термосёсов, а судья – тот, что прежде свиристел и плескался. Это действительно так и было; первым умывался Борноволоков, а Термосёсов в это время стоял против него рядом с Ермошкой и держал Борноволокову полотенце; а потом мылся сам Термосёсов: вот почему при открытии двери Борноволоков и представился Данке уже полуодетым и опрятным, а Термосёсов полуобнаженным diable m'emporte. [18]
Почти точно таким же, как Данка усмотрела Термосёсова издали, она его вскоре увидала вблизи себя.
Андрей Иванович орлиным оком своим сразу окинул и Данку, опять стоявшую на том самом месте, на котором он ее оставил, и мальчика Ермошку, который, вынося таз, плескал из него через края мыльною водою.
– Ишь, какой дрянище! ишь! ишь! – восклицал он за всяким всплеском и вдруг высунулся в зал, схватил Ермошку за ухо и проговорил: – не плещи, нигилист, не плещи! не плещи, – и непосредственно за этим тотчас же занялся тщательным обтиранием локтя, а Данке сказал:
– Преразбалованный у вас этот мальчишка! Вы его совершенно напрасно этаким аркадским принцем во фрак-то одели. Не стоит он этой сбруи! Видите: идет и плещет!
С этим Термосёсов юркнул назад в комнату и через мгновение появился в том же коричневом пальто, в котором взошел с приезда. Теперь на нем не было только ремня, а сак его был на него накинут просто наопашь.
Выступив в зал, Термосёсов запер за собою вплотную дверь в кабинет, где оставался судья, и, постояв минуту над Ермошкой, который вытирал тряпкою пол, дождался, пока он это окончил, и потом, завернув его к двери в переднюю, крикнул:
– Пошел, и не вертись, пока тебя не позовут, – а сам улыбнулся до ушей и тихим шагом пошел на Бизюкину.
Данка чувствовала, что с каждым шагом приближающегося к ней Термосёсова покидают ее последние силы. Она не знала, что он скажет, что сделает, вообще с чего начнет и на чем станет? – И, наконец, на чем может остановиться он , этот он , который от первой минуты своего появления до этого решительного заключения на замок судьи, ни на минуту не перестает изумлять ее? – Ему ни на чем, кажется, нельзя остановиться!
– Я одна, – быстро соображала Бизюкина… – Я одна с ним… Кругом ни души!.. Ермошку он выгнал, судью он запер. Ах, что-то? ах, что-то теперь станет он делать? Это, впрочем, самое интересное.
По Данке пробежал последний трепетный ток: Термосёсов был возле нее и, улыбаясь, протягивал к ней свою обнаженную до локтя руку.
– Это самое интересное, – впоследни мелькнуло в голове Данки, почувствовавшей себя безвластной рабыней той всевластной силы, которая теперь в лице Термосёсова коснулась ее плоти и отозвалась в мозге ее костей.
Данка стояла как цветок полевой, как лилия долин: раздавят ли ее тяжелой стопою, пройдут ли, взгляда не кинув ей, мимо, или упьются ее прелестью и благоуханием.
Но пройти мимо ее было невозможно, и Термосёсов прямо подошел к ней, сел возле нее, взял ее за руку и, перекладывая эту ручку из одной своей руки в другую, пристально и неотразимо всматривался в сияющие глаза Данки.
Разговора между ними никакого не было. Термосёсов знал, что это очень неудобно для Данки, и нарочно не произносил ни одного слова. Он только наэлектризовывал ее, сминая в своих руках ее руку и глядя в ее коричневые глазки. Так прошло три или четыре очень тяжелые и сладкие, но утомительные для Данки минуты.
Термосёсов наконец назвал ее по имени.
– Послушайте, Бизюкина! – сказал он несколько охрипшим голосом и остановился.
Ему показалось, что его голос звучит как-то подозрительно и что в комнате как будто кто-то ходит.
– Вы, маточка, – продолжал Термосёсов, озираясь и выправляя голос, – вы, однако, как мальчишку-то вашего избаловали: я ему говорю “поросенок ты”, потому что он Афанасью Федосеичу все рукава облил, а он отвечает: “моя мать-с не свинья”. Ах ты… сам ты свинья!.. Это ведь, конечно, вы виноваты? Да? – в вас ложные мысли бродят, эмансипируете?.. сознайтесь? – да? – Да?
Читать дальше