Но у него не имелось месяцев и недель, не имелось и трех совершенно ему самому предоставленных дней. И сила художника, и трезвость мыслителя, и энергия созидателя жизни молча гибли, истощались и таяли, как в одиночной тюрьме.
Да полно, стоил ли долг, отчасти добровольно, отчасти невольно принятый им на себя, таких жертв?
Он вдруг застонал, очень жалобно, тихо. Он всхлипнул и заскулил, давясь закушенным ртом.
И между этими слабыми всхлипами легко и быстро стучали часы.
Их стук в тишине наконец образумил его. Он испугался, уж не обезумел ли он, и побледнел.
Спасительная насмешка охладила его:
«Ты бы ещё часок поревел… как сопливый мальчишка… очень прилично… в сорок пять лет… или хоть по Невскому пробежал… без штанов…»
Слава Богу, он не спятил с ума от сознания обреченности, даже по-настоящему разрыдаться не дал себе. Вот поспать не придется: ему не уснуть, и не стоило держать закрытыми больные глаза.
Федор с вечера дернул шнурок, однако затворил только форточку с улицы, а комнатную оставил открытой, и штора зацепилась за створку, но Федор, должно быть, не обернулся, не посмотрел и ушел, лишь бы поскорей отвязаться от дела, или поленился воротиться и завесить окно, и теперь в мертвенно-синем стекле торчал льдистый кусок посветлевшей луны.
Иван Александрович заторопился к спасительным будничным мыслям, лишь бы подальше уйти от неразрешимых и потому неразумных размышлений о том, как ему жить:
«Федору надо сказать…»
Подумал и ухмыльнулся беззлобно, передразнивая своего дурака:
– Уж до скольких разов говорил…
Он приподнялся, расправил под собой простыню, взбил повыше подушку и снова прилег, не прикрыв одеялом обнаженную грудь, чтобы подзябнуть слегка, согреться потом и, может быть, всё же заснуть.
Однако вновь, помешав простым мысля не позволяя отвлечься, назойливо привязалась одна обидная, горькая, враждебная мысль, возбужденная вечерними наблюдениями над Стариком, а следовательно, и над собой.
Он уж знал, что эта мысль не отвяжется от него, если вовремя не отбросить её, и на всю ночь не оставит в покое, терзать же и мучить себя понапрасну нисколько не улыбалось ему, и он, защищаясь, привычно её отстрани и с этой целью принялся глядеть в потолок.
Потолок едва проступал в копошившейся тьме. Сбоку, почти над самой его головой, висела большая связка тростей, которые он собирал, скитаясь по белому свету. Трости были прилажены на двух деревянных кронштейнах, вделанных по его приказанию в стену. С подушки не было видно этих полированных, покрытых коричневым лаком угольников, но он знал, что они были там, и настойчиво припоминал, как выглядела каждая трость, какие достоинства бросались в лаза, пока выбирал, какие недостатки обнаружились при домашнем осмотре, где купил, в какой стране, в каком магазине, кто был хозяин, хорошо ли говорил по-английски, сколько пришлось заплатить, если перевести на рубли.
Одна была с потаенным кинжалом. Ею соблазнился он ещё в Лондоне и протащил с собой кругом света. Английские магазины подобны музеям. Обилие, роскошь, вкус и раскладка товаров поражали его до уныния, свезенное со всего света богатство подавляло воображение. Он спрашивал поминутно, кто и где покупатели этих богатств, заглядывая и побаиваясь войти в эти мраморные, малахитовые, хрустальные и бронзовые чертоги, перед которыми казалась детской сказкой шехерезада. Перед четырехаршинными зеркальными стеклами он простаивал по целым часам, вглядываясь в кучи тканей, фарфора, серебра и драгоценных камней. На большей части товаров были обозначены цены, и он, приметив доступную цифру, не мог не войти и чего-нибудь не купить, после каждой прогулки возвращаясь домой с набитыми всяким вздором карманами. Так приобрел он и кинжальную трость. Для чего? Кого собирался тайно убить? Никого.
Рассеивая, отгоняя темные мысли, воспоминания всё дальше и дальше увлекали его. Один английский торговец в Гонконге, державший лавку отличных китайских вещей, не вспоминался, как он ни терзал свою память.
Он помнил невыносимый солнечный жар, от которого некуда было деваться, и горячий пот под мышками и на спине, несмотря на простор помещения, помнил, как веселый Посьет брал на пробу манильских черут и платил по тридцать копеек за чай, который стоил у нас рублей по пяти, помнил, что хозяин был светло-рыжим, однако говор, лицо и костюм совершенно забыл.
И он старательно представлял, как улыбался Посьет, разглядывая черных китайских божков, надеясь в цепочке своих впечатлений внезапно поймать какое-то слово, жест, поворот головы, которые непременно встряхнут в памяти всё остальное, но связь прерывалась запретными мыслями, как в притче о белом медведе, они проступали сквозь мышиную возню его памяти, как проступает снизу вода, сочились то после жара, то после манильских черут.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу