Удружила лихорадка Стефану и тем, что выжелтила его и прежде очень смуглое лицо, и облегчила притворство. Всякий раз, как туркмен давал лошади передохнуть, слезал с козел и заглядывал к седоку, тот громко стонал и закрывал глаза. Так и не удались многократные попытки доброго туркмена завязать разговор. В ответ раздавались только прерывистые стоны, да время от времени жалобный голос просил остановить повозку. На этот случай Стефан по настоянию Гайка заучил подходящую фразу: «Ben bir az hasta im», — «Я немножко болен». И Стефан с презрением к смерти повторял эти справедливые слова при каждом случае. Так отвертелся он и от всех молитв, — ислам освобождает больных и хилых от религиозных обрядов, если они требуют физического усилия. Миновав деревянный мост через речку Африн, туркмен собрался обедать. Он распряг лошадь и повесил ей на шею торбу. Стефану тоже пришлось сойти с повозки и сесть со стариком в стороне на выгоревшей степной траве. На проселке почти не было никакого движения. Им попались только две встречные подводы, запряженные волами. Местные крестьяне пользовались большим шоссе, которое вело от Хам-мама до Антиохии.
Туркмен достал лепешки, козий сыр и поделился со Стефаном.
— Ешь, мальчик! Еда — всякой хвори лекарь.
Стефану не хотелось обижать гостеприимного хозяина, он вяло откусил кусочек сыра. И добросовестно жевал и жевал, но кусок никак не шел в горло. Добрый человек озабоченно посмотрел на него.
— Пожалуй, силенок у тебя, сынок, маловато, надо бы побольше…
Стефан не понял его гортанного говора, но не смел это показать.
Он поклонился, приложил руку к сердцу и произнес, как произносил всегда, кстати и некстати, заученную фразу:
— Ben bir az hasta im.
Туркмен долго молчал. Его мощные челюсти спокойно перемалывали пищу, как вдруг он взмахнул ножом, который держал в руке, точно собирался что-то разрезать. Стефан похолодел от ужаса. Ибо теперь он услышал армянскую речь:
— Тебя зовут вовсе не Гусейн. Будет тебе басни рассказывать! Тебе вправду нужно в Антакье? Что-то не верится.
Ошеломленный Стефан едва не лишился чувств. Несмотря на жар, холодный пот выступил у него на лбу.
Маленькие, глубоко посаженные глаза туркмена стали очень грустными:
— Как бы тебя ни звали, Гусейн или иначе, не бойся и верь в бога. Пока ты со мной, с тобой ничего не случится.
Стефан собрал все свои познания в турецком языке и пролепетал несколько слов. Старик отмахнулся; в руке у него все еще был нож.
К чему слова? Он вспомнил толпы отверженных, день и ночь гонимые мимо его дома.
— Из каких ты мест, мальчик? Не с севера ли? Удрал от них? Смылся из эшелона, а?
Стефану поневоле пришлось ему довериться. Отпираться он больше не мог — не помогло бы. И он сказал по-армянски — торопливо, обрывисто, шепотом, чтобы расслышал только старик, и больше ни одна душа в этом враждебно прислушивающемся мире:
— Я здешний. С Муса-дага, из Йогонолука. Хочу домой. К родителям.
— Домой? — умудренная годами, узловатая крестьянская рука погладила седую бороду. — Стало быть, ты из тех, которые ушли на гору и ведут войну против наших солдат. Вишь ты какой…
Голос старика звучал сурово. Стефан решил, что все кончено. Он отодвинулся и, покорный судьбе, зарылся лицом в бурые, жесткие космы этой земли. Туркмен держит в руке большой нож. Ему ничего не стоит поразить ножом в спину. Когда же? Но слух Стефана поразил голос, в котором он чуял усмешку:
— А как зовут того, другого? Твоего родича Эсада? Продувной парень. Его так легко, как тебя, не возьмешь, мальчик…
Стефан не отвечал. Застыв в этой последней готовности, он ждал.
Его подняли твердые, как камень, но нежные руки:
— Разве ты отвечаешь за отцов и за их вину? Пусть бог приведет тебя к ним. Но ни тебе, ни им ничего не поможет. А теперь идем. Увидим, что можно сделать.
Стефан снова лег на дно повозки между связками камыша. Но туркмену, видимо, не терпелось, он подгонял лошадь, хоть она прошла столько миль, и ее лохматая шерсть лоснилась от пота. Она то и дело, пускалась резвой рысью или галопом, меж тем как возница произносил странные монологи или укоризненно на нее покрикивал.
Как ни трясло и подбрасывало Стефана, он все глубже проникался сознанием, что на своем громыхающем ложе он находится под благостным покровительством бога.
Стефан пытался думать о маме. Вправду ли она больна? Ах, нет, ничего, решительно ничего не случилось! Все, что от этой гадины Сато исходит, — мерзость и ложь. Когда он, Стефан, вернется, когда встанет у большого окопа на Северном Седле, Авакян, как безумный, кинется звать папу, потом оба они — родители то есть, бросятся ему навстречу, потом заплачут от радости, что он спасся, потом обнимут его и сами обнимутся, как встарь. Несмотря на всю эту напряженную игру воображения, Стефану лишь редко удавалось, восстановить цельный «образ мамы. Чаще всего он сливался — как-то неприятно сливался — с образом Искуи. Стефан ничего не мог с этим поделать, хотя этот сдвоенный портрет был странно мучителен. А потом голос Гайка опять настойчиво внушал, что нельзя легкомысленно, попусту тратить время. Теперь уже день, теперь надо спать, набираться сил для ночного похода. Повинуясь другу, Стефан смыкал веки. Но его детское тело так тяжко провинилось перед сном, так часто от него отказывалось, что сон больше знаться с ним не желал и насылал на него подмену, — помесь горячки с бесчувствием и бессонницей, которая не придает телу бодрости, только расслабляет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу