Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия...»
Жить оставалось считанные минуты, а «кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, — все это надо перенести...». По «воспоминаниям» же III отделения, «народа было на Семеновском плацу до 3000 человек; все было тихо, и все были проникнуты особенным вниманием». Но и эту тишину нужно было перенести... И он стоял. Молча, безропотно, смиренно. Он — недавний политический бунтарь, свято веривший в свое необыкновенное будущее, мечтавший о спасении отечества...
Вспоминая через много-много лет то далекое, но вечно памятное ему время, Достоевский писал: тогда я «твердо был уверен, что будущее все-таки мое и что я один ему господин».
Господин, безропотно ждущий своей очереди к позорному столбу?
Раб, тысячу раз раб... Еще несколько минут — и... Скорее бы... И это все? Вся жизнь, все 27 лет — ради этих минут безысходного унижения, всенародного поругания, беспомощной безответности?
Затем ли тогда даны были тебе сердце, и талант, и слово, к которому уже прислушивались и по нему узнавали среди сотен других? И муки душевные, и радости, и встречи — зачем все это и что все это значит — перед лицом последнего, предсмертного страдания? И не сойти с ума? И не умереть духовно? И не презирать себя потом за эти минуты смиренного ожидания приговора, вынесенного чужими ему людьми, не могущими понять ни его самого, ни его страданий, ни его надежд... «Господи, зачем ты оставил меня в эти минуты?»
Величайшее смирение, но и величайшая гордыня. Может быть, уже и тогда, в те роковые минуты, не мыслью даже, но ощущением, подсознанием сравнил он свой эшафот с Голгофой, прозрел в великом своем позоре унижения путь к духовному воскресению?
Один из осужденных вместе с ним, Ф. Н. Львов, рассказывал позднее, что, пока еще шли приготовления к казни, они могли переговариваться вполголоса, у большей части была на лице неизъяснимо спокойная улыбка. Достоевский вспоминал «Последний день осужденного на смерть» Виктора Гюго и, подойдя к Спешневу, сказал: «Мы будем вместе с Христом». — «Горстью пепла», — отвечал тот с усмешкой...
Достоевский переживал не казнь. Не только ее. Он ощущал Голгофу. Не в те ли мгновения и зачалось в чутком к тайнам человеческого бытия сознании Достоевского осмысление древней притчи как его, лично его переживания, состояния, судьбы: «Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»? И разве пушкинский Пророк, прежде чем получить право глаголом жечь сердца людей, не лежал «как труп в пустыне», с рассеченной мечом грудью и разве не было вынуто из нее его трепетное сердце человека?..
Предчувствие своего нового, не сказанного еще слова о мире и миру — пришедшее перед лицом смерти — требовало жизни, бунтовало: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность!.. Эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили...» Но кто скажет ему: «Восстань... и виждь, и внемли»?
Раздалась команда снять шапки. Осужденные и без того стояли на 20-градусном морозе в легких весенних одеждах, в тех, в которых арестовали их жандармы в апреле, восемь месяцев назад. Но мороз почти не ощущался. Как будто и не было тела, как будто все: и тело, и нервы, сознание, сердце — слилось в один напряженный донельзя сгусток духа.
Что увиделось, что вспомнилось ему тогда, в эти несколько мгновений?
Была ли то неутоленная печаль материнских глаз? Они светили ему всю жизнь из дальних далей детства. И звуки родного голоса под тихий перебор гитары в желто-канареечной гостиной роняли в детскую душу первые семена еще неведомой грусти и неясного счастья.
«Это была женщина в высшей степени добрая, религиозная...» — такой запечатлелась она в семейном предании. Он всегда благоговейно отзывался о матери. К отцу относился с сыновней почтительностью, пожалуй, и любил его особой страдательной любовью, но память о нем хранила немало и тягостных отроческих впечатлений.
Старинные документы свидетельствовали ему, что род Достоевских пошел от Данилы Ивановича Ртищева 1 1 Служилые люди Ртищевы нередко поминались в документах юго-западной Руси XVI века как ее защитники от наступления католического Запада.
, которому пинский князь Федор Иванович из рода Ярославичей пожаловал грамоту на имение Полкотичи и часть села Достоева в Пинском повете, к северо-востоку от Пинска, в междуречье Пины и Яцольды.
Читать дальше