И возведя хрустальные леса,
к утру расправясь с острыми углами,
прощаются, как с близкими друзьями,
не оставляя, правда, адреса.
Центральный проспект — осевая старого города.
Сто шагов в сторону,
и он превратится в заворот кишок
темных одноэтажных уличек…
Калека–фонарь
качается в жестяной тарелке так,
что кажется,
будто качается улица
и скрипит вместе с ним.
Как пощечина на остывшем асфальте
багровеет кленовая пятерня.
Дождь.
Сентябрь.
И для меня
уже окончился год.
Не по правилам бить лежачего:
был рысак — да дорога склячила!
В тёмных веках усталость прячется,
обгоняют его — стоячего.
Не по правилам злой смешок ползёт:
«Был силен рысак, да теперь не тот!
Глянь, глаза ему заливает пот!
Ну, а мы шажком проползём вперёд…»
Едкий смех камчой по губам сечёт —
он в последний раз в кровь закусит рот,
и в последний раз землю вспять рванёт,
чтоб упасть, но там, где не всяк найдёт…
Я умираю. Смерть моя легка, —
так замирают бабочки к закату,
теряют очертанья облака,
становятся гражданскими солдаты…
Так неприметно в жарких очагах
поленья обретают лёгкость пепла…
Я ухожу, когда строка окрепла,
и нет нужды мне каяться в стихах…
Муза. Тайное венчанье.
Озарения. Находки.
Час вечерний — чашка чая,
чайник водки.
Чушь, чугунное начало.
Чирьи. Признаки чахотки.
Час вечерний — чашка чая.
чайник водки.
Безрублёвье. Одичанье.
Черти. Чресла. Папильотки.
Час вечерний — чашка чая,
чайник водки.
На челе печать печали.
Чистый лист. Чужие шмотки.
Час вечерний — чашка чая,
чайник водки.
Не боец — чудак, молчальник.
Не в печать — на нитку, в чётки
черепки стихов — и к чаю
чайник водки.
Мне бы жить,
но неправильно падает свет,
тень ложится на лист
из-под правого локтя…
Мне бы жить,
но за стенкой гуляет сосед —
обмывает получку
и чашки колотит…
Мне бы жить,
но мешает битьё–бытиё,
женский вой
и короткие всхлипы ребячьи…
Мне бы жить,
но без денег — какое житьё?
А с монеты у нас
не допросишься сдачи.
Грустно, брат мой, дичают стрелки
тех полков, что «навеки едины»…
Будто сдвинулись вечные льдины,
и растут на глазах ропаки…
А во мне — два десятка кровей
и усталость от вечного боя,
и желанье одно — стать травою,
чтоб уже ни правей, ни левей,
чтоб по ветру нести семена —
без границ, без делений, без края…
Потому, что любая война
безымянной травой порастает…
Не любила — игра игрой!
В ясный день прикрывала ставни,
веселилась: «Теперь открой
Атлантиду — и я останусь!»
Отшивала: «Я — не одна!»
Заводила друзей в соседстве.
Привыкала, как к старым снам.
Не жалела, как в глупом детстве.
А теперь — когда мой черёд —
вдруг молюсь: «Пусть на зимней гжели
растворится, растает тот
малый грех мой —
без зла. Без цели…»
ОБРАЩЕНИЕ К СОБРАВШЕМУСЯ УЕЗЖАТЬ
Одумайся, брат мой!
За этой границей
такое безумье творят и творится!
Останься!
Их души темнее, чем сажа —
там бьют малолетних,
там кража за кражей!
И всё продается —
любовь и квартиры,
карьеры, капризы!..
А сильные мира
мошну набивают чужим униженьем
и ханжество вслух называют
СЛУЖЕНЬЕМ
ВО БЛАГО!
Какая безумная плата
за фатум свободы, гноящийся болью!..
Как в истинной вере
мы — в истинной воле!
Одумайся, брат мой!
Вернемся в палату!
И ветер сорвался…
И снова глухая тоска
наполнила парус
причудливых детских фантазий…
Когда-то — Бог весть! —
на пустом Каролино Бугазе
короткие волны
по отмелям шли до песка,
свивались в ажурные гребни,
ложились у ног,
мое бормотанье,
шурша,
относили обратно,
ломая черту, оставляли неровные пятна,
на миг остужая холодный зернистый песок…
То эллинский бог забавлялся —
из многих забав
он выбрал одну:
отбежать — подождать — и в погоню…
У Чёрного моря
до дрожи, до скуки устав,
я жду десять лет…
Но тебя даже свет не догонит.
Читать дальше