Твои черты вечерних птиц безгневней
зовут во мгле.
Дарю тебе на память город древний –
Чуфут-Кале.
Как сладко нам неслыханное имя
назвать впервой.
Пускай шумит над бедами земными
небес травой.
Недаром ты протягивала ветки
свои к горам,
где смутным сном чернелся город ветхий,
как странный храм.
Не зря вослед звенели птичьи стаи,
как хор светил,
и Пушкин сам наш путь в Бахчисарае
благословил.
Мы в горы шли, сияньем души вымыв,
нам было жаль,
что караваны беглых караимов
сокрыла даль.
Чуфут пустой, как храм над пепелищем,
Чуфут ничей,
и, может быть, мы в нем себе отыщем
приют ночей.
Тоска и память древнего народа
к нему плывут,
и с ними мы сквозь южные ворота
вошли в Чуфут.
Покой и тайна в каменных молельнях,
в дворах пустых.
Звенит кукушка, пахнет можжевельник,
быть хочет стих.
В пустыне гор, где с крепостного вала
обзор широк,
кукушка нам беду накуковала
на долгий срок.
Мне – камни бить, тебе – нагой метаться
на тех холмах,
где судит судьбы чернь магометанства
в ночных чалмах,
где нам не даст и вспомнить про свободу
любой режим,
затем что мы к затравленному роду
принадлежим.
Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
Кто в наши дни мечтатель и философ –
тот иудей.
И ни бедой, ни грустью не поборот
в житейской мгле,
дарю тебе на память чудный город –
Чуфут-Кале.
1975
Пребываю безымянным.
Час явленья не настал.
Гениальным графоманом
Межиров меня назвал.
Называй кем хочешь, Мастер.
Нету горя, кроме зла.
Я иду с Парнасом на спор
не о тайнах ремесла.
Верам, школам, магазинам
отрицание неся,
не могу быть веку сыном,
а пустынником – нельзя.
В желтый стог уткнусь иголкой,
чем совать добро в печать.
Пересыльный город Горький,
как Вас нынче величать?
Под следящим волчьим оком,
под недобрую молву
на ковчеге колченогом
сквозь гражданственность плыву.
Бьется крыльями Европа –
наша немочь и родня –
из Всемирного потопа
и небесного огня.
Сядь мне на сердце, бедняжка,
припади больным крылом.
Доживать свое нетяжко:
все прекрасное – в былом.
Мне и слова молвить не с кем,
тает снегом на губах.
Не болтать же с Достоевским,
если был на свете Бах.
Тайных дум чужим не выдам,
а свои – на все плюют.
Между Вечностью и бытом
смотрит в небо мой приют.
Три свечи горят на тризне,
три моста подожжены.
Трех святынь прошу у жизни:
Лили, лада, тишины.
1976
«Сбылась беда пророческих угроз…»
Сбылась беда пророческих угроз,
и темный век бредет по бездорожью.
В нем естество склонилось перед ложью
и бренный разум душу перерос.
Явись теперь мудрец или поэт,
им не связать рассыпанные звенья.
Все одиноки – без уединенья.
Всё – гром, и смрад, и суета сует.
Ни доблестных мужей, ни кротких жен,
а вещий смысл тайком и ненароком…
Но жизни шум мешает быть пророком,
и без того я странен и смешон.
Люблю мой крест, мою полунужду
и то, что мне не выбиться из круга,
что пью с чужим, а гневаюсь на друга,
со злом мирюсь, а доброго не жду.
Мне век в лицо швыряет листопад,
а я люблю, не в силах отстраниться,
тех городов гранитные страницы,
что мы с тобой листали наугад.
Люблю молчать и слушать тишину
под звон синиц и скок веселых белок,
стихи травы, стихи березок белых,
что я тебе в час утренний шепну.
Каких святынь коснусь тревожным лбом?
Чем увенчаю влюбчивую старость?
Ни островка в синь-море не осталось,
ни белой тучки в небе голубом…
Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.
1976
«Нехорошо быть профессионалом…»
Нехорошо быть профессионалом.
Стихи живут, как небо и листва.
Что мастера? Они довольны малым.
А мне, как ветру, мало мастерства.
Наитье чар и свет в оконных рамах,
трава меж плит, тропинка к шалашу,
судьба людей, величье книг и храмов –
мне всё важней всего, что напишу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу