Они нас в бытие манят,
Заводят в слабость преступленья
И после муками казнят:
Нет на земле проступка без отмщенья! [31]
И можно лишь вздохнуть, придя к заключению, что отдельным людям дано, собственно говоря, с легкостью извлекать из вихря собственных чувств глубочайшие прозрения, к которым мы, другие, должны пролагать путь через мучительную неуверенность и неустанными исканиями ощупью.
У завершения такого пути автор должен просить своих читателей его извинить, что он не был искусным проводником и не уберег их от пустырей и тягостных обходов. Нет сомнения, что это можно сделать лучше. Попытаюсь восполнить кое-какие пробелы.
Прежде всего я предполагаю, что у читателей могло создаться впечатление, что рассуждения о чувстве вины ломают рамки этой работы, занимая слишком много места и оттесняя другую часть содержания, с которой они не всегда тесно связаны, на второй план. Это могло нарушить построение трактата, но вполне соответствует нашему намерению выделить чувство вины как важнейшую проблему развития культуры и показать, что вследствие усиления чувства вины прогресс культуры оплачивается ущербом счастья [32]. То, что в этом положении – окончательном результате нашего исследования – звучит еще странно, может, вероятно, быть объяснено совсем своеобразным, еще абсолютно непонятным соотношением между чувством вины и нашим сознанием. В обычных, рассматриваемых нами как нормальные, случаях раскаяния это чувство воспринимается нашим сознанием достаточно ясно: ведь мы привыкли говорить вместо «чувство вины» – «сознание вины». Из изучения неврозов, которым мы обязаны наиболее ценными указаниями для понимания нормального состояния, вытекают противоречивые положения. При одном из таких аффективных состояний, при неврозе принуждения, чувство вины слишком бурно заявляет о себе сознанию, оно господствует как в картине болезни, так и в жизни больного, и вообще почти не оставляет места для возникновения чего-либо другого. Но в большинстве других случаев и форм невроза это чувство остается полностью бессознательным, что, однако, не делает его проявлений менее значительными. Больные нам не верят, когда мы им приписываем наличие «бессознательного чувства вины»; для того чтобы они нас хоть отчасти поняли, мы им рассказываем о бессознательной потребности наказания, в которой выражается чувство вины. Но не следует переоценивать этой связи с невротическими формами; и при неврозах принуждения бывают типы больных, которые не испытывают чувства вины или ощущают его как мучительное, неприятное состояние, как какой-то род страха, только тогда, когда им препятствуют в совершении известных поступков. Эти вещи надо было бы, наконец, понять, но мы еще не достигли этого понимания. Тут, может быть, было бы уместно отметить, что чувство вины, по существу, есть не что иное, как определенная разновидность страха, в своей более поздней стадии она полностью совпадает со страхом перед «сверх-Я». И у страха по отношению к сознанию проявляются те же исключительные варианты. Страх этот как-то скрывается за всеми симптомами, но он то полностью и бурно сосредоточивает на себе сознание, то прячется настолько совершенно, что мы вынуждены говорить или о бессознательном страхе, или – соблюдая психологическую точность – о возможностях страха, так как страх прежде всего ведь тоже только ощущение. И поэтому вполне допустимо, что и созданное культурой чувство вины таковым не признается, а большей частью остается бессознательным или проявляется как неудобство, неудовлетворенность, для которых пытаются найти другую мотивировку. Религии, по крайней мере, никогда не отрицали роли чувства вины в культуре. Они даже претендуют – чего я в другом месте в должной мере не отметил [33]– на избавление человечества от этого чувства вины, называемого ими грехом. На основании того, каким образом в христианстве это избавление достигается – жертвенной смертью одного человека, берущего этой жертвой всеобщую вину на себя, – мы и пришли к заключению, что могло быть первым поводом приобретения этой изначальной вины [34], с которой и началась культура.
Не столь существенно важным, но, может быть, и не излишним было бы разъяснить значение таких терминов, как «сверх-Я», совесть, потребность в наказании, раскаяние, которые мы, быть может, часто употребляли слишком вольно и один взамен другого. Все они относятся к одной и той же системе отношений, но обозначают различные ее аспекты. «Сверх-Я» – исследованная уже нами инстанция, а совесть – функция, которую мы ему наряду с другими приписываем; эта функция состоит в наблюдении за действиями и намерениями «Я», в оценке их, в осуществлении цензорской роли. Чувство вины, суровость «сверх-Я» это, следовательно, то же, что и строгость совести, это – получаемое «Я» ощущение, что оно таким образом находится под наблюдением; это – оценка напряжения между устремлениями «Я» и требованиями «сверх-Я»; а лежащий в основе всех этих взаимоотношений страх перед критической инстанцией, потребность в наказании – это проявление инстинкта «Я», которое под влиянием садистского «сверх-Я» стало мазохистским, т. е. использующим часть имеющегося у него инстинкта внутреннего разрушения для эротической связи со «сверх-Я». О совести нельзя говорить, пока не доказано наличие «сверх-Я»; относительно чувства вины следует признать, что оно существует прежде «сверх-Я», а значит, и прежде совести. Итак, оно – непосредственное выражение страха перед внешним авторитетом, признание напряжения между «Я» и этим последним, прямое производное от конфликта между потребностью в любви авторитета и стремлением к удовлетворению первичных позывов, торможение которого порождает склонность к агрессии. Нагромождение этих обоих слоев чувства вины друг на друга – из страха перед внешним и перед внутренним авторитетом – порой затрудняло нам проникновение во взаимоотношения сферы совести. Раскаяние – общее обозначение реакции «Я» в одном из случаев чувства вины – содержит малопреобразованный материал ощущений страха, само является наказанием и может включать потребность в наказании; и оно, значит, может быть старше совести.
Читать дальше