Но в мастерской время поджимало, а мой отец был строгим начальником. Даже в отношении моих художественных устремлений он, бывало, говорил: сначала – работа, потом – музыка. А так как приближалось особое выступление, то репетиции оркестра шли одна за другой. Иногда я буквально не знал, как все успеть. И вдруг однажды утром, когда я энергично набивал матрас, в мастерской появился Адольф. Он выглядел ужасно. Его лицо было таким бледным, что казалось почти прозрачным, глаза были тусклыми, а голос хриплым. Я чувствовал, что за его ледяным спокойствием скрыта буря страданий. Было впечатление, что он борется за жизнь с враждебной судьбой.
Он едва поздоровался, не задал ни одного вопроса о Стефании, не сказал ничего о том, что он делал в Вене. «Врач говорит, это неизлечимо» – вот все, что он смог произнести. Я был потрясен недвусмысленным диагнозом. Вероятно, доктор Блох сообщил ему о состоянии его матери. Возможно, он позвал другого врача для консультации и не смог примириться с этим жестоким приговором.
Его глаза горели, он разразился гневом. «Неизлечимо – что они хотят этим сказать? – кричал он. – Дело не в том, что болезнь неизлечима, а в том, что врачи не способны ее вылечить. Моя мать еще не старая. Сорок семь лет – это не возраст, когда уже отказываются от надежды. Но как только врачи ничего не могут сделать, они называют болезнь неизлечимой».
Это была знакомая привычка моего друга превращать все, с чем он сталкивается, в проблему. Но он никогда не говорил с такой горечью, с такой страстью, как сейчас. Внезапно мне показалось, будто Адольф, бледный, возбужденный, потрясенный до глубины души, спорит и торгуется со Смертью, которая безжалостно требует свою жертву.
Я спросил у Адольфа, не могу ли чем-нибудь помочь. Он не слышал меня, он был слишком занят этим сведением счетов. Затем он оборвал себя и заявил спокойным, сухим тоном: «Я останусь в Линце и буду заниматься хозяйством вместо матери». – «Ты можешь это сделать?» – спросил я. «Человек может сделать все, когда должен сделать» – и больше он ничего не сказал.
Я вышел с ним на улицу. Теперь, подумал я, он конечно же спросит меня о Стефании; возможно, ему не хотелось упоминать о ней в мастерской. Я был бы рад, если бы он сделал это, потому что точно выполнил указания и мог о многом ему рассказать, хотя ожидаемый разговор не состоялся. Я также надеялся, что Адольф, находясь в глубоких душевных переживаниях, найдет утешение в мыслях о Стефании. И безусловно, так оно и было. Стефания значила для него в те тяжелые недели больше, чем когда-либо раньше. Но он подавлял любое упоминание о ней – так глубоко его поглотила тревога о матери.
Я не могу вспомнить точно, когда Адольф вернулся из Вены. Возможно, это было в конце ноября, но, может быть, даже и в декабре. Но недели после его приезда не изгладились в моей памяти; они были в некотором смысле самыми прекрасными, самыми интимными неделями нашей дружбы. То, насколько глубокое впечатление оставили во мне эти дни, можно понять из простого факта: ни из какого другого периода нашего общения с Адольфом в моей памяти не выделяется так много подробностей. Он как будто преобразился. До этого я был уверен, что знаю его очень хорошо во всех отношениях. В конце концов, мы, объединенные исключительно близкими дружескими отношениями, прожили более трех лет, которые не допускали никаких тайн. Однако в те недели мне казалось, что мой друг стал другим человеком.
Ушли те проблемы и представления, которые обычно волновали его столь сильно, были забыты все мысли о политике. Даже его интерес к искусству был едва заметен. Он был никем, лишь преданным сыном и помощником своей матери.
Я не принимал слова Адольфа всерьез, когда он сказал, что теперь возьмет на себя ведение домашнего хозяйства на Блютенгассе, так как знал, что он низкого мнения о таких монотонных и рутинных, хоть и необходимых занятиях. Поэтому я скептически относился к его добрым намерениям и воображал, что они ограничатся несколькими жестами, исполненными благих намерений. Но я сильно заблуждался. Я недостаточно понимал эту сторону характера Адольфа и не понимал, что безграничная любовь к матери даст ему возможность выполнять непривычную домашнюю работу так хорошо, что она не могла им нахвалиться. Так, однажды, когда пришел на Блютенгассе, я увидел Адольфа, стоящего на коленях на полу в голубом переднике. Он драил кухню, которую не мыли уже давно. Я был на самом деле поражен и, вероятно, показал это, так как фрау Клара улыбнулась, несмотря на боль, и сказала мне: «Видишь, Адольф может делать все». Потом я заметил, что Адольф передвинул в комнате мебель. Теперь кровать его матери стояла на кухне, потому что там было тепло. Кухонный буфет оказался в гостиной, а на его месте стояла кушетка, на которой спал Адольф, чтобы быть ближе к матери и ночью тоже. Паула спала в гостиной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу