В каком смысле ренессансный поэт Петрарка сказал, что «человек рожден для труда, как птица для полета» (Книга о делах повседневных XXI 9)? В грустном смысле, что птица рождена летать, а человек, увы, трудиться? Или наоборот: как птицу полет, так человека поднимает труд? Труд тогда не нужда, а единственное добро, помимо которого всё или зло, или безразлично.
Труд у каждого свой, но одинаково трудный и одинаково требует всего человека. Если всякий труд облегчен, то под угрозой человек.
Не обязательно говорить по Сартру, что если действительность не навалилась на нас, как тяжелый неподвижный зверь, то мы не живем. Не обязательно, если у нас снят камень с души, мы должны спешить себе этот камень вернуть. Ясно только одно, что сообщество, малое или большое, никогда не облегчит человеку его обязательного человеческого труда, и если облегчит, то на беду. Разделение труда не значит, что теперь каждому достанется только часть прежнего усилия; значит, наоборот, что теперь не свой труд станет меньше отвлекать от своего. «Придите ко Мне, все трудящиеся и несущие тяжесть, и Я успокою вас» (Евангелие от Матфея 11, 28). В каком смысле? Отменю ваш труд и сниму тяжесть? Но в следующем стихе говорится: «Возьмите иго Мое на себя», т. е. вместо других тяжестей, которые вы несли на себе, оденьте теперь на шею Мое ярмо, «потому что ярмо Мое благо». Крест, ярмо, неотступное несение тяжести, камня в гору. Только под таким грузом человек становится способен к полету.
Обещание «придите, все трудящиеся и несущие тяжесть, и я облегчу», без добавления «оденьте себе на шею ярмо», «поднимите и несите крест», слышится со всех сторон и постоянно. Все вокруг делается для человека, для облегчения его труда, так что теперь человек уже целые годы имеет возможность проводить без единственного дня настоящего усилия и забыть, что такое ярмо, — хомут, в который бык впрягается рано утром, и его распрягают, когда дело сделано, не раньше. И все равно страсть облегчить не кончается, наоборот, разгорается. По-другому не может быть: тревога больше не тогда, когда делаешь долгое трудное дело, а тогда, когда его отложил; и, с другой стороны, то, что человек не принялся еще за свой труд, не мешает ему искать облегчения, как раз наоборот. Дело в особенности своего труда: он такой, что его можно отложить, даже навсегда, но не отменить.
Когда на призыв «придите, трудящиеся, и я облегчу» люди сплачиваются в единый организм и коллектив становится ширмой, за которой прячутся от своего труда или прячут свой труд от себя, количество труда делается не очень существенным.
Непосильный объем его становится только заменой ожидаемому усилию, т. е. идет в счет только как мера человеческого всесилия, самого по себе безразличного или злого. Коллектив, сплоченный таким условным трудом, исподволь ищет способов распада. Его замыслы сокрушаются, как мечты Вавилона в свирепом 136 псалме библейской Псалтири: «Горе тебе, дочь Вавилона! Торжествующий враг схватит твоих детей и разобьет их о камень» (в Синодальном переводе: «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень»).
Как человек не найдет себя в собственных планах, так общество не обустроит себя по решению, скорее наоборот. Общество, напоминает наш язык, не устройство, а мир. Мир нельзя устроить, забыв, что он с самого начала уже был для человека тем целым, без которого человека еще нет. Тем, что человек с самого начала относится к миру, заранее предполагается его связь с другим. Может ли быть такое, что общество-мир всегда уже есть и устраивание общества на самом деле бывает только возвращением к нему или уходом от него? Нет причин думать, что с человеческим обществом иначе, чем с человеком, который осуществляется не так, что устраивает себя заново. Он не может даже заглянуть за пределы своего существа, чистого присутствия. Точно так же обществу никогда не дано стать ничем другим, кроме как восстановлением мира, причем ни в частном мире общество никогда не согласится, ни в запредельном («божественном») быть миром не перестанет.
Возможность и призвание быть не муравейником, а миром обеспечена обществу тем, что человек узнает себя в другом и находит себя, только допустив себя до такого узнавания. Общество еще не мир, когда плотник солидаризуется с плотником и либерал с либералом. Мир устроен загадочнее и прочнее партии. Человек по-настоящему узнает себя не в похожем, а в другом потому, что сам в своем собственном существе тайно угадывает другого. Конечно, он узнает себя в живом существе, в растении, в природе, и обществом охватывается всё это. Человек связан со всем и ко всему льнет. Но в животных, в растениях, в природе человек еще не до конца узнает себя потому, что они не совсем другие ему, они принадлежат человеку и продолжают его. Настоящий другой так же мало принадлежит человеку, как существо человека, чистое присутствие не принадлежит ему, а наоборот, человек принадлежит этому своему существу, признан вернуться к нему и в нем осуществиться. В этой особенной принадлежности человек принадлежит своему другому не так, как вещь принадлежит хозяину, — хотя здесь заложена и опасность рабства у другого, и угроза принадлежать ему, как вещь принадлежит хозяину.
Читать дальше