Через неделю после выписки чабана пришла и моя очередь.
Свой приговор мне Лазарь Моисеевич мог вынести в любую минуту. Я гадал, что он решит – оставит в госпитале для дальнейшего лечения или, снабдив на дорогу таблетками и порошками, отправит обратно в колхоз. Сам я, по правде говоря, был готов к любому повороту событий. Нудель и так для меня сделал столько, что я его доброты до самой смерти не забуду. Как Лазарь Моисеевич скажет, рассуждал я, так тому и быть. Скажет: оставайся – останусь и буду дальше баклуши бить, валяться целыми днями в постели, съедать положенную мне порцию и пайку беспамятливого Мельниченко, выходить после сытного обеда во двор и вместе с беспризорниками-воробьями летать от одной лавочки к другой. Скажет: хватит, брат, собери свои манатки и кати отсюда – вернусь с легким сердцем к Зойке, к Левке, к Бахыту, к его ишаку-меланхолику, в мектеп к нашей Мамлакат…
Но мама… Я чувствовал, что ей не все равно, какое решение примет Нудель. Очень уж ей тут нравилось – куда больше, чем в колхозе. Для нее возвращение туда, пусть и со здоровым сыном, было, конечно, наказанием. Не зря же она не раз всерьез меня уверяла, что отсюда, из этого задыхающегося от пыли, немощеного, загаженного ишаками Джувалинска до нашей родины – до Йонавы намного ближе, чем от степного нурсултановского царства.
– Если еврея никто дубьем и вилами не гонит оттуда, где ему хорошо, он не должен рыпаться, а должен тихо сидеть на месте. Ты, что, по Кайербеку соскучился? – вопрошала мама.
Нудель нас ни дубьем, ни вилами не гнал, но и оставаться дальше – не позволил. Госпиталь трещал от наплыва раненых, а девать их было некуда, хоть по двое укладывай на одной койке.
Все мои сомнения рассеялись, когда Лазарь Моисеевич вошел в нашу палату один, без обычной свиты – сестры Надии и начальника хирургического отделения майора Покутнева.
– Как поживаешь, учитель? – бросил он и, не очень нуждаясь в моем ответе, направился к Мельниченко, откинул байковое одеяло, пощупал живот и голые, с крупными, как развесные гирьки, пальцами, ноги украинца, тяжело вздохнул и снова обратился ко мне: – Как я понимаю, живешь отлично. Лучше Петра.
– Лучше, – подтвердил я.
– Это и по лицу твоему видно, и по последнему рентгеновскому снимку.
Лазарь Моисеевич был гладко, до синевы, выбрит, от него пахло каким-то душистым одеколоном – не то сиренью, не то черемухой, и от этого благовония хрипы Мельниченко казались еще страшней и зловещей. Впервые за полтора месяца мне вдруг захотелось, чтобы Нудель скорей ушел, захотелось настежь распахнуть окно, чтобы со двора в палату хлынул дух жизни – запахи кухни, догнивающих листьев, дешевой махорки, солдатской мочи, но Нудель как нарочно не спешил. Он игриво ерошил мои дикарские лохмы, хлопал по плечу, пока, наконец, не сказал, ради чего и явился.
– Твои легкие в полном порядке. С чем я тебя и поздравляю.
Я сразу понял, куда он клонит.
– Видать, не суждено отступнику до конца выучить язык деда. – Лазарь Моисеевич помолчал, запахнул халат и, погрустнев, добавил: – Спасибо за уроки. Как-никак, а душу я в свой родничок окунул…
– Вам спасибо.
– А мне-то за что? Картошка и капуста казахские, таблетки и тушенка американские… – Нудель щелкнул меня по носу и, как бы извиняясь за вынужденное прощание, сказал: – Все, что мог, я для тебя, парень, сделал. Кто-то на меня даже в округ успел пожаловаться, что вместо героев-фронтовиков я пацанят-евреев принимаю. Так-то… как будто евреи – не люди… Ясно?
– Да, – сказал я, хотя и представления не имел о том, что такое округ, и кто посмел на Лазаря Моисеевича пожаловаться.
– Все, что мог, сделал, – повторил он. – Больше не могу – в коридоре раненые штабелями лежат. Так что не гневайтесь. Чтобы тебя по дороге сквозняками не прохватило, я насчет транспорта что-нибудь придумаю.
И придумал – нашел оказию. Прямо в «Тонкарес» на расследование какого-то мокрого дела через денька два отправлялся милицейский газик, а Нудель был с этими следователями знаком – резался по выходным в карты.
– Ребята надежные, довезут в целости и сохранности, – подсаживая нас в машину, заверил Лазарь Моисеевич и, не чинясь при следователях, выдохнул: – Зайт мир гезунт!
– Зайт эйх гезунт [7] И вы будьте здоровы! ( идиш ).
, – за себя и за маму ответил я.
Допотопный газик с крытым брезентовым верхом и охрипшим от старости мотором вылетел из Джувалинска и заметался по степи, как застигнутый лучом прожектора таракан. От тряски мама то и дело картинно хваталась за сердце и громко ойкала, пытаясь этим ойканьем усовестить лихача и принудить, чтобы тот хотя бы время от времени сбавлял эту сумасшедшую скорость. Но водитель, словно ничего не слышал, яростно крутил баранку, объезжая воронки с мутной дождевой водой и узловатые, капканами торчащие из-под земли корневища. Одетый в поношенную милицейскую шинель, он курил одну вонючую папиросу за другой и время от времени поглядывал на сослуживца, дремавшего в дыму на переднем сиденье – оба они были друг на друга похожи, как близнецы, и различить их можно было только по несвежим звездам на погонах: четырем у начальника и двум у подчиненного-шофера.
Читать дальше