Постепенно Аврутин узнал о судьбах большинства пациентов, за исключением тех, кто обитал в палате для буйных, отгороженной от общего отделения массивной железной дверью. За этой дверью иногда по ночам раздавался такой страшный и дикий вой, что все просыпались, начинали нервно вздрагивать, ходили по палате и некоторые старались спрятаться в углу, закрывшись одеялами. Вой этот был похож на волчий. И обрывался также резко, как и начинался.
В палате, где лежал Аврутин, были, в принципе, обычные люди. С ними можно было говорить и рассуждать на любые темы. И даже Наполеон не всегда чувствовал себя Наполеоном, и в часы просветления мог очень интересно рассказывать забавные истории. А художник, оставив в покое мольберт, обычно тихо пел, и голос у него был приятный. Оказывается, он был солистом в столичном ансамбле, и даже довольно-таки известным. Его часто посещали родственники и, благодаря ему, Аврутин имел возможность вечером после того, когда больница утихает и все засыпают, пить настоящий душистый чай и даже вкушать бутерброд с сыром. За это удовольствие он помогал «художнику» прятать кипятильник и краски, которые приносили его друзья. Это было трудно сделать. Ни у кого не было своей тумбочки, и все свое личное приходилось прятать под матрас. Но и там нельзя было ничего утаить, потому что периодически санитары проводили шмон, выстраивали всех у стены и потрошили матрасы, сбрасывали на пол все, что под ними лежит: книги, сигареты, хлеб, зубную пасту, дорогие для бедолаги семейные фотографии. Все, что глянулось «шмонарю» санитару забиралось. Страшно обидно было терять то, что принадлежало исключительно тебе. Но ничего ты был не волен сделать. Попробуй протестовать или отнимать, нарвешься на инсулин в лучшем случае. Краски художник тратил быстро, рисовал густыми мазками, получались кровавые пятна на фоне голубых облаков, казалось, вот просто мазня, но ведь были и знаменитые художники, что такие же кляксы за картины выдавали, а этот был, вероятно, настоящий художник, потому что мог мгновенно портрет твой изобразить, и так похоже, что не придерешься. С кипятильником Аврутин и художник придумали такой вариант хранения, что ни при каком, даже самом тщательном шмоне, его не обнаружили, потому что привязывали они его к единственной лампочке, закрепленной у самого потолка. Иван Анисимович похвалил их за изобретательность и сам последовал их примеру. К нему раз в месяц приезжал сын, на свидание с ним Иван Анисимович не выходил, тот оставлял передачи, да такие, что сразу было видно, что живет он не как все советские люди, а вроде какого-нибудь обкомовского деятеля, который получает в особом магазине спецпайки, в передачах попадалась даже красная икра и семга. Но на все вопросы о сыне Иван Анисимович не отвечал, упорно молчал. А потом и прямо сказал: не лезьте мне в душу, итак тошно. Здесь никто и не лез с ненужными расспросами, сами обитатели дома готовы были раскрыться и поведать о своем горе. Общие чаепития сближали. И Аврутину, который ничего с воли не получал, было лестно, что его принимают в такую компанию.
И когда по вечерам, освобожденные от постоянной опеки санитаров и угроз губительных процедур, они распивали чаи с лимоном, то мир не казался уж таким страшным. Можно было представить, что это обычное общежитие, ведь и в том заводском общежитии, где обитал Аврутин, тоже случались вспышки почти что безумия, нередко кто-нибудь так напивался, что терял всякий контроль над собой, часто возникали и потасовки и разнимать дерущихся приходилось самим, не было там смотрящих за порядком санитаров. Так что общежитие везде есть общежитие, общее житье людей, которые не очень то хотят быть вместе друг с другом. Но куда денешься от судьбы. Несколько раз чайные вечеринки, так называл встречи Иван Анисимович, разделял с ними Петр Иванович, прозванный архитектором. Лысоватый крепыш, всем и всеми недовольный. Он, действительно, на воле был строителем, мог часами рассказывать о различных стилях в архитектуре, признать в нем сумасшедшего было весьма трудно. Однако, он был действительно болен. Иногда без всякого основания вспылив, начинал обвинять художника и Аврутина в разрушение города. Переход его от спокойного нормального состояния к психическому взрыву было трудно угадать. Ведь поначалу говорил, действительно, о состоянии городов в этом крае, о том, как разбираются на кирпичи старинные замки и кирхи, как строятся в областном центре безликие коробки, как повсюду уничтожается готика. Рассказывал, как в Варшаве, когда разбирали руины, нумеровали каждый кирпич, чтобы потом при восстановлении здания поставить его на свое место, а у нас кирпичи превращали в щебень. Слушали его с сочувствием, кивали, а он, вдруг переходил на крик: Варвары, вот такие как вы, дикие варвары, большевики, вы хотите все разрушить до основания, вы ответите за все, и за взрыв замка, и за снос памятников. При чем здесь мы, оправдывался художник, еще не понимая, что архитектор никого не слышит и не видит, вернее, у него галлюцинации, и видит он тех, кто довел его до такого состояния. Он ведь был уволен за то, что протестовал против сноса здания старинной аптеки. Берегитесь, продолжал кричать архитектор, ваше время кончается, я приду и со всеми разберусь, меня выписывают и дают мне особые полномочия… Со мной будут ходить по городу чекисты, будем вершить высший суд…
Читать дальше